Полюшко-поле

0

Где еврей и где балалайка?

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Эдуард РЕЗНИК, Беэр-Шева

 

Когда родитель чего-то не умеет, он настоятельно учит этому ребёнка.

Мои мама с папой, к примеру, не знали нот. Следовательно, во мне нерождённым умирал Моцарт. Он томился внутри меня уже целых семь лет, и рожать его меня привели в сельскую музыкальную школу. На тот случай, если слуха у меня не обнаружится, рожать мне предстояло Бетховена.

Акушеркой в этом ответственном мероприятии выступила дородная баба в фартуке. Она вдарила чугунным пальцем по клавише, выбила из инструмента жалобный стон, затем попросила меня тот стон повторить, и, наконец, пробасив: "абсолютный", приговорила нас с Моцартом к каторге.

Позже выяснилось, что она здесь работала поломойкой и временно замещала ушедшую за хлебом директрису. Но мама всего этого не знала, и, подтолкнув папу, радостно зашептала:

"Ты слышал, она сказала — "абсолютный". У него абсолютный слух!".

Папа слышал. У него тоже был абсолютный.

— Так на что записуем? На балалайку? – наслюнив карандаш, пробасила дородная. И папа сказал:

— Ба-ян!

"А что, он в гости фортепьяно потянет?! – по дороге к дому, отстаивал отец свою позицию. – А так — пришёл, сыграл, налили – милое дело!".

Маме крыть было нечем. Конечно, месячное обучение на классе фортепьяно стоило семь рублей, за баян просили — пять, а за балалайку — всего три! Но — где еврей и где балалайка? Если бы дело происходило в Виннице, Бердичеве или, на худой конец, в Бельцах, выбор стоял бы между скрипкой и кларнетом, но в Вятской губернии скрипок не было. Здесь само наличие еврея уже вызывало определённый диссонанс. Так что балалайка исключалась совершенно. И мне по-всякому выходил баян.

"Им и в драке отбиваться сподручно, – накидывал аргументы папа. – И вообще, работа в тепле, девки…".

Что девки — папа не договаривал. Но я и сам догадывался, что от перламутровых кнопочек девчонки будут просто без ума. Мне тоже эти кнопочки ужас как нравились. А ещё регистры и медные блестящие уголочки, такие же нарядные, как и бляха с папиного парадного ремня.

Словом, смотреть на баян было истинным удовольствием. А вот на себе я его не любил — тяжёлый, громоздкий, больно впивающиеся в плечи ремни. Каждый раз после занятий шея моя ныла, и я ещё полдня ходил сгорбленным.

Зато в сольфеджио равных мне не было. Хвастая перед родителями нотной грамотой, я безнаказанно швырял в них диковинные бемоли, диезы и скрипичные ключи. Присказкой "тон-тон-полутон, три тона — полутон" едва не довёл маму до кондрашки.

"Убери его!" – кричала она папе, скрываясь от меня в уборной. Но я стоял под дверью и настойчиво бубнил в замочную скважину о строении октав.

Когда же на крик прибегал отец, принимался уже ему красочно пересказывать замысловатый сюжет симфонической сказки "Петя и волк", въедливо объясняя, что Петя — струнный, птичка – флейта, утка – гобой, а дедушка – фагот.

На дедушке обычно папа сбегал в гараж. Возвращаясь заметно повеселевшим, и распространяя вокруг себя освежающий запах сивухи, он говорил:

"А вот теперь, давай, про свои габоты!".

После чего почти мгновенно засыпал.

В "истории музыки" я тоже был отличник, и Глинку от Мусоргского отличал по окладу бороды, Кюи от Римского-Корсакова — по пенсне, не понимая лишь одного: почему единственного безбородого в этой "кучке" зовут как раз Бородин?

— Ой, этот поганец меня уже так запиликал! – жаловалась мама отцу. И я её тут же исправлял.

— Не поганец, а Паганини! Он ещё на одной струне играл!

Словом, во всём, что не касалось баяна, я был виртуоз.

Правда, первые полгода и с баяном справлялся достаточно неплохо. И "Во поле берёзка" одной рукой играл почти профессионально, предоставляя растягивать меха силе тяготения. Но вот когда на "Полюшко-поле" мне подключили вторую руку, начался кошмар.

Как большинство мальчиков, я однофункционален. То есть, могу либо говорить, либо кушать, иначе асфиксия и смерть. Мозг мой способен — либо нажимать, не растягивая, либо растягивать, не нажимая — что в обоих вариантах даёт гробовую тишину. Так что герои по моему "полюшку" никуда не ехали, а чаще всего лежали бездыханные.

В общем, поняв, что на этом "Полюшке" меня и схоронят, я начал канючить, как распоследний паразит. Убеждал родителей, что баян это вчерашний день, просил меня, как отличника сольфеджио, сразу перевести в композиторы, обещая посвятить им первую свою симфонию. А вот хор я клялся не бросать и к третьему классу стать Эдуардом Хилем.

Но родители не уступали. Наоборот, они вдруг задумались о покупке баяна. Выходило, что помимо пыток в школе мне предстояла и регулярная домашняя инквизиция.

— Не надо! — заклинал их я. – Зачем? Он же такой дорогой! А если вдруг нечаянно порвётся — ножом, например? Вам что, не жалко?!.. А если вдруг пожар, и он от керосина вспыхнет?! Это ж такие деньжищи?!.. Или вдруг утонет — целиком в ванной… совершенно случайно.

В итоге с покупкой родители решили повременить. А я стал упорно готовиться к своему первому концерту. Произведением для него мне назначили всё то же "Полюшко". Разумеется, я уговаривал учительницу дать нам с силой тяготения "Берёзку", но она и слушать не пожелала, размашисто записав нас с "Полюшком" на выездной концерт в соседнюю деревню, в подшефный садик №1.

В тот день нас умыли, причесали, отутюжили, и загнали в прокопчённый гарью автобус, на котором за какие-то два часа мы преодолели расстояние в тридцать километров.

В ходе поездки лоск с нас, правда, малость осыпался. И от отутюженности остались лишь воспоминания. Но, в общем, было весело.

На ухабах мы взлетали, на ямах приземлялись. Трижды выходили размяться в грязь, толкая буксовавшее автосредство. И в итоге укачались так, что пятерых из нас тошнило. Правда, не на себя, а на пол, поэтому кроме инструментов, никто почти не расстроился. И все по-прежнему были нацелены на победу.

Детский сад №1 располагался в деревенской избе, и в нём пахло коровником. Опоздав на обед, мы прибыли аккурат к выносу горшков и тихому часу. "Мёртвому", как говаривали здешние нянечки, всем своим видом подтверждавшие это заявление.

Садик №1 был совмещён с яслями. Поэтому на празднике высокого искусства присутствовали как груднички, так и шестилетки. Всего голов двадцать. Сонные, рахитично-дистрофичные, со следами щей и родительского алкоголизма на лицах — они сидели под окошком, словно побитые тлёй кустики герани. Нас же — нарядных и укаченных, поставили напротив всего этого гербария к стенке. А на табурет, словно приговорённого на плаху, торжественно уложили баян.

Глядя на стриженные полубоксом головы зрителей, рассматривая их пускающих слюни лица, я холодел от ужаса, цепенея перед всей этой вычёсывающей блох и размазывающей по бровям сопли неподтёртой публикой. И, возможно, в первый раз по-настоящему хотел умереть. Провалиться! Просто перестать быть!

Хотя на общем фоне нашего коллектива я по-прежнему смотрелся неплохо. Во-первых, не был заблёван, а во-вторых, стараниями родителей имел такие спелые щёки, что мной можно было смело украшать любые агитационные плакаты о молоке и здоровье. И, видимо, поэтому, меня, прилизанного личной слюной руководительницы, решили объявить первым.

— "Полюшко-поле"! – голосом заправского концертмейстера произнесла наша главная. – Народная песня! Исполняет Эдуард…

Когда она назвала мою фамилию, я не пошевелился.

— "Полюшко-поле"! — вращая глазными яблоками, повторила руководительница. – Народная песня!.. Исполняет…

Щёки мои впали. Глаза ввалились. И даже когда меня, выдернув из строя, усадили на стул и привалили баяном, я не ожил.

— "Полюшко-поле"! Народная песня! – принялась трясти меня руководительница, отчего моя рука безвольно повисла, меха растянулись, и баян взревел.

— "Полюшко-поле"!!! – возвращая баян в исходное положение, шипела концертмейстерша. – Народная песня!!!

Но всё было тщетно.

Я уже заглянул себе внутрь черепа, и, увидев, как там темно и липко, грохнул громоздким баяном оземь. И баяном, и собой — поскольку был в тот инструмент туго вдет.

— Он сорвал нам концерт! – негодовала главная перед моими родителями. – Распугал и слушателей, и выступающих, и всех! Мы полчаса не могли привести его в чувство! Дети плакали, а малыши так и… того хуже!

Родители её не перебивали. Лишь на улице папа неожиданно спросил:

— Ну так что, записываемся на балалайку?

— А на ХилЯ?! – всхлипнув, сбился я в ударении.

О сексуальной жизни Снегурочки

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий