Поездка к Севе

0

Жизнь и судьба Владимира Высоцкого глазами вдовы его друга, сценариста Эдуарда Володарского

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Фарида ВОЛОДАРСКАЯ

 

По сценариям Эдуарда Володарского сняты ставшие любимыми и знаменитыми фильмы «Белый взрыв» (совместно со Станиславом Говорухиным), «Проверка на дорогах», «Свой среди чужих…» (совместно с Никитой Михалковым), «Мой друг Иван Лапшин», «Зеркало для героя», «Пятый ангел», «Штрафбат», «Вольф Мессинг». Всего же им написано 11 пьес и более 140 сценариев. С Владимиром Высоцким они познакомились в начале шестидесятых и дружили вплоть до последнего дня поэта. Они в каком-то смысле и жили вместе: Володарский разрешил актёру, мечтавшему о собственной даче, построить себе дом на его участке в писательском посёлке Красная Пахра. А его жена, Фарида Абдурахмановна Володарская (Тагирова), чьи эксклюзивные литературные мемуары мы предлагаем сегодня читателям, была не просто свидетелем, но и участником многих событий в жизни этих выдающихся творцов.

… Пронзительный свист разорвал тишину узенькой спящей дачной улочки. Из окна дома, перед которым стоит свистун, высовывается громадный кулак, потом – всклокоченная голова.

– Не шуми, заходи, там не заперто.

Потом они на кухне пытались быстро выпить очень горячего чая – не получилось.

– Всё, надо ехать, – говорит тот, кто свистел. Это Вова.

Другой, Эдя, ворчит:

– Зачем в такую рань едем, не заснуть бы за рулём.

– Не боись, мы с тобой – пассажиры. Водила – Севкин двоюродный брат, он и дорогу знает.

Эдя повеселел. В машине его укачивало, и он действительно мог заснуть даже за рулём. Ну, а раз пассажиры, так можно и поспать. Он тотчас провалился в сладкую таинственную бездну, из которой вынырнул, когда солнце уже стояло высоко, жарило вовсю, в машине – плотная духота. Вова не спал, сжимал губами сигарету, лицо было сумрачное, и был он где-то далеко.

– Вова, ты в Парижске ещё?

– Да нет, Эдя, нет, дома я, в Рассее.

– Ну, так это же хорошо?

Спрашивая, боялся услышать в ответ: «Что же хорошего-то?» Но сказано было:

– Конечно, хорошо. Про меня ведь придумывают, что устроился – и здесь и там. А я, Эдя, получаюсь, ни здесь и ни там.

– Почему это?

– Да французы, Эдя, паршивый народ, самый паршивый в Европе. Может, конечно, это нам, русским, так кажется…

Эдя обрадованно захихикал:

– Вова, специально для тебя запомнил и заучил: «В некоторых частях света водятся обезьяны, в Европе же водятся французы, что почти одно и то же». Сказал немец. Фамилиё его Шопенгауэр. Так что ты не одинок.

Володя заулыбался, но довольно быстро опять помрачнел. Сделал несколько глубоких затяжек. Сказал:

– Хочу уйти из театра.

– Та-а-ак, а теперь что?

– Не теперь, а давно. Помнишь Гамлета?

Да, эту историю Эдя помнил хорошо. Когда Любимов решил ставить «Гамлета», среди мужской части труппы поднялся лёгкий переполох. Конечно, все понимали для кого главная роль, но Любимов – человек непредсказуемый – вдруг передумает в последний момент? Высоцкий тоже человек весьма нестандартный, и тоже может учудить в последний и предпоследний момент. Особенно суетился Валера, Валерочка Золотухин, попортил он тогда крови Вовику, разругались они тогда чуть ли не на всю жизнь.

Читайте в тему: 

Еврейская свадьба внучки Высоцкого

Репетиции проходили тяжело, Эдя и Вова жили тогда в соседних домах в Матвеевском и виделись почти каждый вечер по той простой причине, что в день спектакля и репетиции Володя ел только поздно вечером: считал, артист в рабочем состоянии должен быть голодным – и Эдя уговорил его ужинать в его семействе. Жена была только рада и старалась приготовить что-нибудь занятное, но Володя приходил замученный, не замечал того, что ест, мрачно молчал, потом уходил к себе домой. Эдя понимал, что приставать к нему сейчас с расспросами – пустое дело, только разозлить, там внутри и так всё клокочет и кипит. Придёт время – расскажет, что за битвы у них такие происходят. А нет – значит нет, так тому и быть. Но вот наступил день, когда Володя не просто вошёл, а почти ворвался в дом и зашагал по комнате так, как будто хотел выбросить из себя злобу, которой накопилось слишком много. Сделал несколько кругов, резко остановился:

– Эдя, я его сегодня чуть не убил… Он так надо мной издевался! Что ни предложу, что ни покажу – на всё недовольная морда: ну нет, нет, не то, не так… Я уже перестал понимать, что ему надо. А сегодня говорит, сволочь такая: «Ну мне-то что? У меня занавес есть…» У него занавес, да это ему Давид придумал. Так вот, говорит: «Посажу его (он ведь когда недоволен кем-то, в третьем лице о нём говорит) – посажу его за занавес, чтоб не видно было, и пусть оттуда свои монологи кукарекает…» Тут, Эдя, меня как будто кипятком ошпарило, схватил шпагу и метнул в него.

– И-и чего? – сдавленным голосом спросил Эдя.

– Ничего, она рядом воткнулась, в кресло.

– А он?

– А он, Эдя, он великий человек, ни один мускул в лице не дрогнул, только побледнел страшно и сказал: «Коля (Коля – это наш рабочий сцены), соберите все шпаги и затупите наконечники».

– А дальше что?

– Дальше – ничего, оглядел нас всех, и сказал: «Продолжаем работать». Ну, разве не великий человек?!

– Великий. Конечно. Великий, – потрясённо ответил Эдя.

Потом была премьера, триумф, вся Москва ринулась не столько на «Гамлета», сколько на Высоцкого – Гамлета. Эдя тоже собрался было поучаствовать в этом лёгком и благородном безумии, но Вова сказал, что ещё рано, когда будет окончательно готово, тогда он его и позовёт. Мысль уйти из театра потихоньку позабылась.

А сейчас они тряслись по разбитой дороге в какой-то богом забытый городок, и не городок даже, а просто большой посёлок, где в это время в больнице лежал их товарищ и друг Сева Абдулов с разбитой головой, в беспамятстве, потому что не мог совладать со своей страстью к быстрой езде, и когда-нибудь что-нибудь в этом роде должно было с ним приключиться. Слава Богу, остался жив.

В городок они ехали с твёрдым намерением забрать Севку в Москву, в хорошую клинику, но Севкин двоюродный брат (он как раз и был сейчас за рулём) сказал, что это не получится, он уже пробовал. В.В. в ответ только усмехнулся, потому что «ну если я чего решил…».

Потом некоторое время ехали молча. Каждый молчал о своём. Молчание становилось тягостным и казалось частью той духоты, которой была заполнена машина.

«Надо бы выйти, размяться, – думает Эдя. – А то у меня скоро ноги отвалятся». Но что-то мешало ему сказать это вслух. Это «что-то» – хмурое Вовкино лицо. Эдя давно не видел его таким мрачным. Что-то стряслось у него, кроме Севки, конечно. Ладно, подождём.

Всё-таки дождался, но всё равно было неожиданно.

– Ухожу из театра. Надоели. Всё.

– Он тебя не отпустит.

– Отпустит, не отпустит, я вольный человек.

– Вольный-то вольный, а что будешь делать на свободе?

– То же, что и всегда: концерты, сниматься… Сценарий напишем, собирались же…

– Заскучаешь ты быстро без этого театра. Это же твой дом.

– Мой дом?! Да в этом «моём» доме меня ненавидят.

– Что ты говоришь такое? С чего ты взял?

– С того…

История и в самом деле оказалась некрасивой и требующей ответа от В.В., так считал и Эдя, но, конечно, не такого радикального.

Традиционные капустники, которыми в театрах принято отмечать начало нового сезона, с некоторых пор стали снимать на плёнку, а потом смотреть всей труппой. Сопровождалось это хохотом, аплодисментами, шуточками. Кому-то доставалось аплодисментов больше, кому-то меньше, но, в общем, обижен не был никто.

– Появляюсь я, – говорит В.В., – в зале гробовая тишина, и всё время пока я на экране – тишина. Ну, и на кой чёрт мне с ними оставаться?..

«Да-а, – подумал Эдя, – вот у них, оказывается, до чего дошло. Действительно, оставаться ему среди них уже не стоило. Они ведь войдут во вкус и будут травить его дальше всё злее и беспощаднее…»

Но Эдя понимал и их. И Валерка, и Венька, и Ванька, и Лёнька, и Шопен, и другие были ведь людьми весьма даровитыми, каждый из них мог бы стать в другом театре центром, звездой, для которой ставили бы спектакли, ходила бы на них туча поклонников, но здесь, на Таганке, их всех накрыла громадная тень их же товарища. Почему? Было это непонятно, а потому как бы и несправедливо. Так незаметно для всех них, оболтусов, валявших дурака во вгиковском общежитии, он – один из них – стал явлением такого масштаба, представить который в те беззаботные и бездумные времена было совершенно невозможно, как невозможно было объяснить ту любовь, тот восторженный энтузиазм, с каким принимал его песни народ. Именно народ, потому что в момент, когда начинал звучать этот удивительный голос, люди переставали быть толпой, пришедшей послушать песенки, они становились народом, узнающим себя в словах, сказанных им о нём с истинным мужеством и любовью.

Он пришёл вовремя, в момент, когда русский человек, этот большой любитель соорудить для самого себя большой смачный плевок, готов был сказать себе «пропади ты пропадом, гори ты синим огнём» и погрузиться в болото апатии, пьянства, равнодушия и разгильдяйства, – он пришёл сказать: так-то оно так, но ведь не из одного же этого дерьма ты состоишь, твоё добродушие, щедрость, умение пожалеть, прийти на помощь – это ведь никуда не делось, нужно лишь «расстаться с худшей половиной», как советовал принц Гамлет (с которым В.В. был как-никак «на дружеской ноге»), и удержать своих привередливых коней на краю пропасти.

Но такого рода размышления были скучны для легкомысленной актёрской братии, заглядывать далеко за горизонты времени они привычки не имели, да и провидение, слава Богу, милостиво к человеку и оберегает его от непосильных умственных и душевных напряжений.

А пока они не хотели прощать ему ничего, даже триумфа своего театра.

Это было в Набережных Челнах, куда они приехали на гастроли. От станции до театра решили пройти пешком по главной широкой улице. И вдруг внезапно попали на праздник, который возник сам собой. Из каждого окна каждого дома высовывались люди, махали руками, платками, и из каждого окна каждого дома звучали, летели его песни, и они шли во всю ширь улицы, и в центре был он, и были они в эти минуты одно целое – радостные, ликующие, почти летящие над землёй.

Потом, очнувшись от этого сладкого морока, они обозлились – дескать, заставил их быть массовкой при нём.

Опять было несправедливо, и больше терпеть этого он не хотел. Пора было уходить. И он уйдёт. Позднее. Немного позднее. Исполнит желание друзей-артистов. Только вот судьба или рок делает это так, что глупые маленькие человеки вдруг внезапно понимают, какие неведомые силы пробуждают они своими тайными отвратительными желаниями, но понимают, только оказавшись перед бездной, в которую опускают гроб с телом того, кто составлял главную честь и славу их театра. Не понимают только, что с этой минуты начнётся смерть их театра.

Всё это случится потом. А может, не случится? Разве обязательно, чтобы было именно так? Где-то в каком-то месте та линия, которой мы привыкли обозначать судьбу, сдвинулась совсем немного в сторону, и вот всё пошло по-другому. Такие детские мечтания посещали Эдю во время его провалов в алкогольную яму, но и трезвым он ещё долго не мог смириться с тем, что Вовки нет. Он просто… уехал. Эдя ведь не хоронил его. Всё время похорон он пролежал без памяти за кулисами на куче шинелей, а потом был увезён на скорой в больницу. Следующие несколько дней не помнил совсем. Очнулся через месяц в мире, который для него стал совсем другим: выцвел, поскучнел. Надо было привыкать жить без него. Без этих воплей ранним утром:

– Эдя, вставай, поехали.

– Куда это?

– К Долецкому на операцию (Долецкий – детский хирург, и в этот день у больного малыша должна быть операция на сердце).

– Зачем? Это ведь ужасно, – говорил Эдя.

Вова смотрел на него с некоторым даже недоумением – мол, мы же должны всё это видеть и знать.

Потом приезжал и говорил чуть ли не со слезами:

– Эдя, как же это ужасно, они, как маленькие птички, которых располосовывают у тебя на глазах. Страшно.

Зачем он хотел терзать себя зрелищем страданий? Не хотел позволять своим чувствам заснуть, отупеть?

То предлагал поехать к Хрущёву, этому когда-то «царю всея Руси», а теперь – никчёмному старику в изгнании, и спросить… О чём? Эдя не знал. И думал: «Ну его, старого дурака…»

А Вова ехал. Он старался выполнять завет учителя – Александра Сергеевича: быть не ленивым и любопытным. У него получалось.

А сейчас они возвращались по ухабистой дороге. Без Севки. Севку пришлось оставить в больнице. Уговорил-таки главврач, кругленький, маленький человечек в больших круглых очках, крайне взволнованный присутствием в палате В.В. Он заверил, что Всеволод Осипович уже вне опасности, хотя, конечно, «был, был…». Он сокрушён, и закатил глаза, и покачал головой.

– Теперь главное для него – покой. И вы, Владимир Семёнович, совершенно-совершенно не беспокойтесь! Мы сделаем всё, чтобы вашему другу было у нас хорошо, – и он попятился к двери, не сводя с Володи влюблённых глаз.

И вся его фигура излучала благоговейный восторг. «Да, – подумал Эдя. – Непростая штучка наш Вовик. Интересно, а сам-то он осознаёт, что он такое?» Додумать эту мысль ему не пришлось, потому что Сева, молчавший всё это время (и ничто, даже великолепный парижский подарок Володи – джинсы и джинсовая куртка, запечатанная в нарядный конверт, – не вывело его из столбняка), вдруг проскрипел совсем не Севкиным голосом:

– Здесь хорошо. Только волки мешают. Приходят ночью под окно и воют.

– Как воют? Какие волки? – растерянно и испуганно спросил Вова.

– Воют! – упрямо сказал Севка. Задрал лицо кверху и внезапно издал скрипучее, визгливое завывание.

Казалось, сама Севкина болезнь рвётся из него наружу. Слушать это было страшновато. Помочь – невозможно. Севка, слава Богу, замолчал и уставился в окно, в точку, видимую ему одному.

– Ладно, – сказал мрачно Володя. – Поехали…

Долго ехали молча. Говорить не хотелось – таким удручающе мрачным выглядел Севочка, щёголь и красавчик, в линялом байковом халате, с головой, замотанной толстым слоем бинтов, и похожий на кривой огурец. А за окном было унылое бесцветное поле, сожжённое безжалостным летним солнцем. Казалось, конца ему не будет. Хотелось есть, хотелось пить, хотелось лечь и вытянуть ноги. А говорить ни о чём не хотелось. Но всё-таки пришлось. Вова вдруг поинтересовался, не слыхал ли Эдя, что Вася (имелся в виду Аксёнов) собирается выпустить альманах, в котором под одной обложкой будут собраны неугодные властям таланты.

– Давай и ты – у тебя ведь, наверное, много чего в столе.

Много чего у него в столе не было. Картины – да, лежали на полке. Иногда он не понимал почему. Скорее всего, обычная чиновничья трусость. А фильмы там лежали хорошие, и жаль было, что люди не могли их увидеть. Он же ссориться с властями не хотел. Он любил кино, хотел работать и жить в этом удивительном мире и до сих пор не привык ещё к этому чуду. И разве не чудесным было то, что придуманное им в одиночестве, в тишине полутёмной комнаты, обретало плоть и кровь и люди, много людей, сидя в большом зале, глядя на большой экран, испытывали чувства, которые вызывал в них он, Эдя. Судьба выдала ему счастливый билет, он ценил подарок и не собирался терять благорасположение этой капризной дамы.

То, что Володя собирался ввязаться в сомнительную историю с альманахом, Эде сильно не понравилось. Дело могло кончиться большими неприятностями. Надо было попытаться осторожно отговорить Володю от этой затеи. Но понимал Эдя, что дело это пустое. Потом, после того как В.В. не стало, каждый раз, когда он натыкался в своих воспоминаниях на эту историю, жгучий стыд и боль сжимали ему сердце. Как же он не понял тогда, не почувствовал, как нужно было Володе увидеть наконец свои летучие, эфемерные создания в виде строчек, которые не сотрёт безжалостное время.

Конечно, напечататься Володе нужно было, Эдя очень это понимал. Однажды даже попытался ему помочь, хотя возможности его были весьма и весьма скромными. А именно: земляк его жены, иркутянин поэт Толя Преловский, попал хоть и в небольшие, но начальники в правлении Союза писателей и мог влиять на издательскую политику этой конторы. Толя согласился помочь. Даже с радостью. Хотя, понятное дело, поэты друг друга не жалуют, как подметил ещё Дмитрий Кедрин: «У поэтов есть такой обычай – / В круг сойдясь, оплёвывать друг друга». Володе про эту затею Эдя ничего говорить не стал. Надеялся на приятный сюрприз. Не получилось… Не вышло… Смущаясь и запинаясь, Толя сказал, что «они» не захотели. Хотя он очень-очень старался и просил.

– Начальнички сволочные, – сплюнул Эдя.

– Нет, Эдя, – Толино лицо стало сконфуженно-виноватым, – это не они.

В то, что услышал Эдя дальше, не хотелось верить. Не хотелось верить, что знаменитые и талантливые вдруг проявили такую мелкость и ничтожность в своём нежелании впустить в круг избранных собрата-поэта. Сказали, что примитивные куплеты, даже если их распевает вся улица, – не есть поэзия. И считать их стихами – пустая и глупая претензия.

Нет, конечно, не стал Эдя рассказывать Володе эту историю. Но себе обещал её помнить. Да и как забудешь, когда даже в день похорон было высокомерно объявлено: «Какое время на дворе – таков мессия». Но всё-таки похороны стали чувствительной оплеухой этой самозваной «белой кости». Они почувствовали себя оскорблёнными. Ответ их был: «Пора валить» – таинственный пароль для избранных. Неизбранные, кажется, даже не заметили. Это было ещё обиднее. Значит, уезжать надо было шумно, демонстративно.

Так вот для чего понадобился этот альманах! Этот «Метрополь»! И задумано это было не теперь, а год назад. В памяти у Эди промелькнуло, а потом отчётливо вспомнилось: да, именно год назад. Тогда Алёна, дочка Майи Кармен (а Майя к этому времени после длительного тайного романа с Васей Аксёновым стала наконец его женой), под большим секретом доверила Эдиной жене тайну о том, что она, Алёна, её муж, её маленький сын Ванька и, само собой, Майя ходят на курсы американского английского при американском посольстве.

– Зачем это им? – удивился Эдя.

– Затем, – сказала жена, – что они уезжают в Америку всей семьёй. Вася уже договорился с властями.

– Вот как! Договорился с властями! Секрет!

Немножко хитрости, немножко подлости – вот и весь их жалкий секрет. Ну конечно же, уезжать надо было непременно со скандалом и шумом. Так сказать, объявить городу и миру свою лояльность новому отечеству. А то, что оставшиеся… Ну что уж такого с ними будет? Теперь ведь не зверствуют как раньше. Так, собственно, и вышло. «Сотрясения основ» не случилось. Шум среднего масштаба, пожалуй, но не более того. Власть действительно становилась почти вегетарианской. Там, наверху, уже начинались какие-то смутные, неясные ещё для всех брожения.

Но Володя об этом уже не узнал.

 "Литературная газета"

Как умирал Высоцкий

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий