Пережиток

0

Съев всю мацу, имеющуюся в доме, папа натянул на себя дедушкин талес, подошел к восточному углу и начал молиться… Он молился час, а, может быть, два, затем в талесе вышел из дому…

Из литературного наследия Александра и Льва ШАРГОРОДСКИХ

 

Я появился на свет на восемнадцатом году революции, и все было бы хорошо и радостно в моей жизни, если бы не одно обстоятельство — мои дедушка и бабушка родились, к сожалению, задолго до…

Они, конечно, не были виноваты в этом, да и появись они позже меня, возможно, и сейчас бы не было — и все-таки факт их появления при капитализме меня смущал. Дело в том, что в их сознании была масса пережитков. И, несмотря на то, что ежедневно они с ними боролись, что им помогала в этом общественность — пережитки сдавались с большим трудом.

Брат Нестругацкий

У дедушки и бабушки было одинаковое количество пережитков, но, если быть честным до конца, у дедушки было на один больше. И вот с этим-то пережитком никакая общественность, никакие указы и постановления, никакое отделение церкви — в данном случае синагоги — от государства — ничего не могли поделать.

Судя по всему, дедушке было суждено с этим пережитком жить, и, как видно, умереть.

Была у этого пережитка довольно странная особенность — он не бросался в глаза. Вы могли с этим человеком беседовать, пить вино, работать бок о бок — и даже не догадываться, что пережиток существует. Но стоило пойти с ним в баню или искупаться лунной ночью в чем мать родила — как пережиток прямо-таки бросался в глаза. Поэтому с некоторых пор, а точнее — с октября семнадцатого года дедушка перестал посещать баню, правда, одновременно продолжая посещать синагогу, которую закрыли только в декабре.

Мало помалу о дедушкином пережитке стали забывать и помнили о нем только бабушка да несколько евреев, с которыми дедушка любил поплавать лунной ночью до революции…

И наверняка бы забыли! Как вдруг, совершенно неожиданно, дедушке ударило в голову наделить этим пережитком меня! Меня, родившегося на восемнадцатом году после! Замысел был коварен. Бабушка с дедушкой решили обмануть моих родителей, всецело занятых строительством нового мира и почти не бывавших дома.

Вечером, за чаем, они разрабатывали план операции и, едва заслышав шаги мамы или папы, затягивали «Смело, товарищи, в ногу»…

Папа подозрительно косился на них, явно видя в этом подвох, но дедушка с таким энтузиазмом, выводил «Грудью окрепнем в борьбе», что папа махал рукой и садился ужинать.

Бабушка кормила папу вкусно, хотя ни о каких фаршированных рыбах, цимесах и вументашен и речи быть не могло — придя в дом, папа запретил это раз и навсегда.

Папа был сторонником интернациональной пищи и требовал, чтобы в доме в его присутствии говорили по-русски… Поэтому бабушка с дедушкой, плохо знающие русский, в его присутствии молчали…

— Мне достаточно, — говорил папа дедушке, — что я терплю ваш пережиток, уважаемый Моисей Соломонович.

— Какой еще пережиток? — обычно спрашивал дедушка, — какой вы имеете в виду?

— Тот самый, — отвечал папа, — тот самый!

Дедушка никак не мог понять, как папа узнал о его пережитке.

— Но послушайте, Абрам Исаакович, — возражал дедушка, — вы же не будете отрицать, что от некоторых пережитков мы избавились. Мы, слава богу, уже не живем в отдельном доме. Свою мастерскую по ремонту галош я передал нашему государству, я уже не пою в еврейском хоре. Что вы еще хотите?!

— Это потому, что мы закрыли синагогу, — объяснял папа, — а то вы бы там пели и пели и мешали бы нам строить новый мир.

— Боже мой, — говорила бабушка, — Кто вам мешает? Стройте себе на здоровье! Кто вам мешает?

— Кто?! — Папа делал несколько шагов и рывком открывал шифлед. — А это что? — папа указывал на перевязанный пакет. С этим можно строить новый мир?!

Бабушка с дедушкой переглядывались.

— Только не делайте вид, что вы не знаете. Это — маца! Как она попала в мой дом? — говорил папа.

— Это с до революции, — объяснял дедушка, — с тысяча девятьсот шестнадцатого.

— Почему же она такая свежая?! — интересовался папа, развязывая пакет.

— С чего вы взяли? — говорил дедушка, — вы попробуйте…

— Я?! — вскрикивал папа. — Вы мне предлагаете мацу?!!

— Так вы же говорите, что она свежая, вот я вам и предлагаю проверить.

Папа белел.

— Члену партии, — выдавливал он, еле шевеля губами, — мацу?!! Чтобы завтра же ее не было в доме, или послезавтра в нем не будет меня!..

— Ради бога, — отвечал дедушка и в знак примирения затягивал «Вихри враждебные»… Бабушка тут же подхватывала, и этот сводный хор завершал дискуссию. Папа махал рукой и шел изучать историю партии.

И вот однажды, когда папа уехал в командировку — он время от времени поднимал то сельское хозяйство, то промышленность, то искусство, а мама, как всегда, занималась окончательной ликвидацией безграмотности среди некоторых частей населения, — бабушка с дедушкой завернули меня в покрывало и понесли куда-то, на самую окраину городка, в какой-то домик, откуда вскоре вынесли, но уже не того меня, а меня с пережитком…

В свое оправдание должен сказать, что я яростно сопротивлялся. Я кричал, отчаянно махал руками, одновременно дергал обеими ногами и даже укусил склонившегося надо мной бородатого человека с ножом в руках — но силы были явно неравными…

Через некоторое время появились мои родители и, хотя они были идеологически подкованы и чрезвычайно бдительны, они, к сожалению, ничего не заметили… Тем более, атмосфера, созданная дедушкой и бабушкой в этот вечер, была необыкновенной: в центре их комнаты, на стене был повешен портрет Свердлова, весь вечер граммофон, одолженный у соседей, играл революционные песни и марши, и, наконец, бабушка с дедушкой преподнесли папе новое издание истории партии…

Очевидно, это уже было чересчур, потому что папа подозрительно спросил:

— Что-нибудь произошло, Моисей Соломонович?

— Нет, нет, что вы, — возразил дедушка, — просто скоро годовщина нашей революции.

Слово «нашей», произнесенное дедушкой, заставило папу содрогнуться, и он еле удержался, чтобы как следует не ответить этому «бывшему», еще совсем недавно занимавшемуся эксплуатацией человека человеком.

Это действительно было так… До того, как дедушка, после одного из постановлений, передал добровольно свою мастерскую государству, в ней работало двое — он и его брат, и, понятно, эксплуатация человека человеком была налицо — он нещадно эксплуатировал брата, а брат — его, причем каждый день с раннего утра до позднего вечера.

После добровольной отдачи мастерской, никакой речи об эксплуатации, естественно, быть не могло, дедушка сидел целыми днями дома, поскольку кому нужен бывший эксплуататор?..

Дедушкин брат Иосиф, почувствовав, что без эксплуатации ему не жить, подался в Америку, где продолжал заниматься эксплуатацией, правда, на сей раз, самого себя, продавая горячие сосиски простым труженикам в районе Бронкса…

Дед тоже было решил махнуть в Америку, но при посадке на корабль его неожиданно схватил приступ аппендицита, и он навсегда остался на родине… Потом он всегда возмущался, когда говорили, что аппендицит не опасная болезнь.

— Я прошу вас, Моисей Соломонович, — все-таки не выдержал папа, не говорить про революцию «наша». Вы к ней не имеете никакого отношения!

— Я вас не понимаю, Абрам Исаакович, — возразил дедушка, — то вы меня обвиняете, что я не принимаю революцию, а когда я ее, благодаря вашему влиянию, понемножку начинаю принимать, так вы мне заявляете, что она не моя!

— Послушайте, — сказал папа, — не трогайте революцию вашими руками… Если б не ваш аппендицит, вы бы давно уже были где-нибудь… на Уолл-Стрите…

Дедушка был добрым человеком, он прощал многое, но аппендицит… Это была его боль, его несостоявшиеся мечты, дальние, новые страны, безбрежный океан…

Для дедушки слово «аппендицит» было все равно, что для папы слово «революция». И, как папа не прощал, когда трогали его революцию, так дедушка не прощал, когда трогали его аппендицит.

— Знаете что, — произнес дедушка, — если бы не мой аппендицит — я бы вас, уважаемый Абрам Исаакович, слава богу, не узнал. Спокойной ночи.

Дедушка снял с граммофона пластинку с революционными песнями, подошел к шкафу, достал оттуда талес, натянул его на себя и, прямо на глазах у оторопевшего папы, начал молиться… Папа растерялся, такого откровенного вызова от дедушки он еще не получал. Тем временем голос дедушки креп, он читал молитву все громче и громче, и тогда папа развернул свой потрепанный экземпляр краткого курса и, повернувшись лицом к Якову Михайловичу Свердлову, стал вслух читать его. Он читал четко, ясно, взволнованно, и его голос перекрывал голос, доносившийся из-под талеса, от восточной стены. Да, так оно и должно было быть — ведь папа читал не какую-то там библию, а пятую главу…

Но тут дедушка откашлялся и стал набирать силу.

Из-под талеса понеслись трубные звуки, и, наконец, их голоса сравнялись, их фразы переплетались, и уже не ясно было, кто что читал — дедушка под талесом богу пятую главу или папа Якову Михайловичу — библию.

Папа не мог допустить такого. Он собрал все свои силы и на некоторое время вновь захватил лидерство:

— «На всех этапах социалистического строительства», — гремел папин голос.

— «Барухату адонай», — доносилось из восточного угла.

— «Под непосредственным руководством…», — кричал папа, и вдруг его голос сел… Видимо, сказались многочисленные выступления в области, когда он поднимал сельское хозяйство и литературу. — «Наш мудрый вождь и учитель», — хрипел папа.

— Что с вами, Абрам Исаакович? — поинтересовался дедушка из восточного угла. — Вам помочь?

— «Наше неустанное движение вперед…», — продолжал хрипеть папа, — «…под знаменем всепобеждающего…»

И тут дедушка доказал, что он является благородным человеком. Он отложил сидур, снял талес и спрятал все это в шкаф, хотя мог еще читать и читать своим голосом, закаленным за долгие годы пения в синагогальном хоре.

Папа же, несмотря на это, почти шепотом все же дочитал главу до конца и только после этого пошел спать…

Назавтра, не успел папа прийти на работу, как его тут же вызвали к Первому секретарю. Первый был явно встревожен. Он кругами ходил вокруг стола, на котором лежало папино личное дело, время от времени открывал и закрывал его и задумчиво покачивал головой. Создавалось впечатление, что он его учил наизусть…

— Абрам, — сказал Первый, когда папа вошел, — кто была твоя бабушка?

— Еврейка, — ответил папа, видимо растерявшись.

— Ты меня не понял, Абрам, — пояснил Первый. — Я спрашиваю, чем она занималась до семнадцатого года?..

Папа обрадовался.

— Она умерла, — радостно сказал он, — еще в прошлом веке…

Но Первый был начеку.

— А чем она занималась в прошлом веке?..

Папа не знал.

— Я не в курсе, — ответил он…

— Это не ответ члена партии… с двадцать пятого года, — сказал он, заглядывая в папку, — может быть, все оттуда и пошло…

— Что пошло? — растерялся папа. — Что вы имеете в виду?

— А дедушка? — перебил Первый.

— Еврей, — опять ответил папа. Он настолько растерялся, что говорил невпопад.

Первый внимательно посмотрел на папу.

— В тебе явно живы националистические предрассудки, — сказал он, — я спрашиваю, чем занимался дедушка?

Это был коварный вопрос. Папа знал, кем был дедушка, но старался забыть… Дедушка был богач. У него была коза. Тощая, вялая, но живая… Она блеяла на все местечко, так что каждый еврей знал, что у Шлойме есть коза — тощая, вялая, но живая… Долгие годы семья богатого папиного дедушки решала почти гамлетовский вопрос — быть козе или не быть, зарезать ее или нет. Дело в том, что хотя семья была богатой, есть в ней было нечего. Они никогда бы и не решили этот вопрос, если б однажды его не решила сама коза — она издохла… Дедушка не смог пережить этого.

И вот сейчас Первый вспомнил о нем…

— Ну, что молчишь, Абрам, — спросил он — коза была? А?! Была коза?!

Папа покраснел. Он не мог понять, откуда Первому известно про эту несчастную козу…

— Т-так ведь тощая, — извиняясь, произнес папа, — и в-вялая…

— Но живая! — подчеркнул Первый. — Ведь живая?!

Папе нечем было крыть, и он стоял, понуро опустив голову. Он ждал вопроса о родителях. С ними было все в порядке, и он мог как следует ответить, приведя многочисленные факты их революционной деятельности, но Первый, видимо, зная обо всем этом, вопроса не задал. Папе стало обидно, и он ринулся в наступление сам.

— Мой отец, — начал папа, — был…

— Знаем, — оборвал Первый, — об этом знаем…

— А мать, — не унимался папа.

— Прекрати, Абрам, — оборвал Первый, — ты не имеешь с ними ничего общего. Ты весь в деда! С козой! И в этом-то все и дело!

Папин мозг заработал лихорадочно, как, наверное, работает у утопающего перед последним погружением в воду. Первый явно на что-то намекал, а папа не мог понять, на что. Он всегда был чист перед партией и всюду, где только мог, проводил ее курс. Если Первый призывал сеять рожь, то у него и мысли не было призывать сеять пшеницу или, скажем ячмень, хотя и встречались люди, не понимающие этого начинания. Если Первый считал, что необходимо закрыть синагогу, он лично вешал замок на ее ворота, хотя и здесь были люди, не понявшие этого. Он уже много лет не ел фаршированной рыбы, не говорил по-еврейски и даже старался не думать на нем… Чем же мог быть недоволен Первый? И тут вдруг в папиной голове всплыла маца. Она выплыла из шкафа и назойливо плавала прямо перед глазами. Черт бы ее подрал!

— Это неважно, что она свежая, — неожиданно для себя проговорил папа, — я вас уверяю, она с шестнадцатого года.

Первый остановился.

— Кто она? — непонимающе спросил он.

Тут папа понял, что сболтнул лишнего, но надо было как-то выкручиваться.

— Так кто лежит с шестнадцатого года? — вновь спросил Первый.

— Зябь! — выпалил папа и испугался.

Первый внимательно оглядел папу.

— А маца? — спросил он. — Маца с какого года в шкафу лежит?

Почва стала уходить из-под папиных ног.

— Я ее даже не пробовал, — сказал он.

— А откуда же ты знаешь, что она свежая? — резонно спросил Первый.

Папа настолько растерялся, что вдруг заявил:

— Так какой же она еще может быть, если она с шестнадцатого…

— Т-ак, — произнес Первый, — о маце будет особый разговор, — и сделал какую-то пометку в папином личном деле.

«Если о маце будет особый разговор, — подумал папа, — значит, сейчас речь идет совсем о другом…»

И тут Первый стал в позу, какую обычно принимал, разъясняя важные политические аспекты.

Начал он почему-то с середины.

— …Одним из самых живучих пережитков в сознании людей является обрезание, которое веками насаждалось иудаизмом, царским правительством и национальной буржуазией. Сейчас, слава богу, у нас нет ни церковного правительства, ни буржуазии, ни иудаизма. Абрам, я спрашиваю тебя — почему ты сделал обрезание?

Папа никак не мог понять, почему сейчас всплыл этот вопрос.

— Простите, — сказал он, — я этого никогда не скрывал. Об этом указано в моем личном деле.

— О твоем обрезании мы знаем, — перебил Первый, — почему ты сделал его сыну?

Папа побелел.

— Это ложь! — еле выдавил он. — Это провокация с целью замарать и опорочить честное имя члена партии.

Первый задумался. Он решал вопрос: то ли папа не знает о случившемся, то ли знает, но хитрит.

— Абрам, — сказал он, — мне все-таки кажется, что лучше признаться…

— Мне не в чем признаваться! — закричал папа. — Я требую немедленной проверки. Слава богу, есть такая возможность…

— Это опрометчивое решение, — заметил Первый, — но раз ты хочешь…

И позвонил в колокольчик.

В кабинет один за другим вошли члены бюро, и по тому, что ни один из них с папой не поздоровался, папа понял, что они в курсе дела.

— Ну что ж, пойдемте, товарищи, — произнес Первый, как о чем-то давно решенном. И товарищи, во главе с Первым, направились в сторону нашего дома.

Когда бюро в полном составе вошло в дом, у папы потемнело в тазах: бабушка и дедушка сидели за столом и со смаком ели фаршированную рыбу. Была суббота, и они могли позволить себе это, тем более, что папа никогда днем дома не появлялся. А тут, нате вам, не только папа, а сразу все бюро…

Дедушка настолько растерялся, что вдруг с полным ртом запел «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед», но, к чести членов бюро, никто песню не подхватил… и дедушка поперхнулся, то ли песней, то ли рыбой… Тогда бабушка, тоже, видимо от растерянности, начала приглашать товарищей попробовать рыбу, одновременно извиняясь, что на всех не хватит, поскольку она не ожидала таких дорогих гостей.

Но, к чести членов бюро, ни один из них не притронулся к традиционному еврейскому блюду, а все только сдвинули брови.

Правда, Иван Степанович поблагодарил бабушку, подошел к столу, попробовал кусочек и даже успел сказать «Очень вкусно», но тут, поймав осуждающие взгляды товарищей, поперхнулся и поспешно выплюнул остатки. К оправданию Ивана Степановича надо сказать, что он был не местный, прибыл к нам с Урала недавно, и не только не пробовал фаршированной рыбы, но даже не слышал о ней… Тогда бабушка убрала со стола рыбу и хотела отнести ее на кухню, но папа ее остановил…

— Я прошу вас никуда не уходить, — сказал он и, указывая на меня, добавил: — Разверните ребенка.

— Абрам Исаакович! — вскричала бабушка. — Вы, наверное, сошли с ума. Ребенок спит… А между прочим, он ослаблен и, между прочим, не видит материнского молока, а без него далеко не уедешь — так вы хотите лишить его и сна, я вас спрашиваю?

Наступила пауза. Члены бюро, а вместе с ними и папа, в нерешительности переступали с ноги на ногу.

— Ну что ж, — нарушил молчание Первый, — дети — наше будущее. Подождем.

Все расселись вокруг стола и молча стали ждать. Через час Первый спросил: — Простите, он обычно во сколько просыпается?

— Вы знаете, — ответил дедушка, — если он сытно поест, то это надолго. Часов, знаете ли, до семи…

— А сегодня он сытно поел? — поинтересовался Первый.

— Рахиль, сегодня он сытно поел? — спросил дедушка у бабушки.

— Вы знаете, как назло, — печально ответила бабушка, — я ж не знала, что вы придете. — И она тяжело вздохнула.

— Н-ну, т-тогда вот что, — произнес Первый, — чтобы не терять времени… Вы, простите, не против, если мы тут проведем заседание нашего бюро?..

— О чем вы говорите, — дедушка даже встал, — это для нас такая честь. — Рахиль, накрывай на стол!.. У нас там осталась водка?

— Прекратите, — оборвал Первый, — что это вы придумали?..

— Простите, — сказал дедушка, — мы же никогда не были на бюро… А сладкого можно? У нас есть струдл…

Тут не выдержал папа.

— Не членов бюро прошу покинуть помещение!

Бабушка с дедушкой закивали, и, схватив меня, направились к двери…

— А ребенка-то зачем? — спросил Первый.

— Но он же не член бюро, — сказал дедушка, и, так как Первый ничего не сумел возразить, они вышли.

Пока на бюро решались неотложные задачи по строительству нового мира в нашем районе, дедушка развернул не по годам кипучую деятельность. Он побежал на окраину города, к Хаиму Кудрявому и умолял его одолжить на каких-нибудь два часа его внука.

Хаим Кудряев не давал, говоря, что без жены он никому внука не даст даже на одну минуту, даже ему, Моисею Соломоновичу.

Дедушка валялся в ногах и умолял Хаима не жалеть ему ребенка и что он даст ему за это последнюю бутылочку вина, и принесет фаршированную рыбу, и будет молиться за него каждую субботу…

— Скажи мне, — говорил он Хаиму, — я тебе когда-нибудь что-либо не возвращал?.. Веревку для белья? Таз? Живую курицу? Ответь, что я не возвратил? Почему ты мне не хочешь одолжить внука?

Хаим упорствовал.

И тогда дедушка решился на крайнюю меру. Он напомнил Хаиму про ту золотую десятку, которую дал ему на хранение в период бурных событий, и которая у Хаима ушла глубоко в землю, а на самом деле лежала на самом дне старого комода, и, если Хаим хочет, то дедушка может ему ее сейчас продемонстрировать.

Хаим не хотел и отдал ребенка.

— На два часа, — сказал он, — максимум!

Когда дед с хаимовым внуком на руках прибежал домой, бюро уже подходило к концу. Заплетающимся языком бабушка сообщила, что уже несколько раз разные члены бюро заглядывали и интересовались, не проснулся ли ребенок, и, что она думала, что, сойдет с ума, поскольку он проснулся и мог их выдать с головой.

— Он еще не обрезан? — поинтересовалась она, кивая в сторону хаимова младенца.

— Нет, — ответил дедушка, — в среду! Они хотели вчера, но, слава богу, там очередь…

Из-за стены время от времени доносились отдельные фразы: «Поручить и проверить», «Доложить о результатах», «Кровь из носу, а к среде», «Кровь из носу, а к субботе». Чаще других доносился голос папы: «А мы заставим», «А мы заставим», «А мы заставим».

Дедушка пригладил свои седые волосы, расчесал бороду, помолился и, взяв на руки хаимова внука, вошел в комнату, где заседало бюро.

— Я извиняюсь, — сказал дедушка, — проснулся… Вы уж простите, что он так долго спал. Младенец!..

Все повскакали с мест.

— Разворачивайте! — приказал папа.

— С удовольствием, — сказал дедушка, — откуда начнем?

— Да все равно, откуда, — выпалил папа.

Дедушка начал осторожно распеленывать ребенка. Он делал это так ласково и нежно, будто был не дедушкой, а мамой. Наконец, он распеленал.

— Вот он, наш клейнер, — сказал дедушка. — А что вас, собственно, заинтересовало?

Папа бросился к хаимову внуку, нырнул куда-то в пеленки и, когда, наконец, вынырнул — лицо его сияло.

— Ну, что я говорил, — восторженно закричал он, — оклеветали!

— Конечно, оклеветали, — повторил дедушка, — а что, собственно, случилось?

— Прошу всех удостовериться, — кричал папа.

Члены бюро в порядке очереди подходили к лежащему на столе младенцу, внимательно что-то осматривали, и многозначительно покачивая головой, отходили.

— Ну, — говорил всем папа, — убедились!.. Удостоверились!

Члены бюро смущенно молчали. Последним подошел Первый. Он глядел и не верил своим глазам — все было на месте.

— Ну? — кричал сзади папа. — Убедились? Провокация!

Папа торжествовал — его честное имя было восстановлено. Он бегал по комнате, прыгал и даже поцеловал одного из членов бюро.

Первый думал мрачную думу. Значит, его обманули. Дезинформировали.

Сегодня в малом, завтра в большом, а послезавтра… Ему стало дурно… И тут его взгляд случайно упал на личико ребенка…

— Простите, — еле слышно произнес он, — тут обман… — Его голос дрожал.

— Какой еще обман? — гремел папа. — Вы, наверное, просто забыли, Наум Лазаревич, каким должен быть настоящий. А ведь у вас, между прочим, тоже в личном деле указано…

— Молчать! — вскричал Первый. — Это Петр! Мой сын.

Члены бюро, папа, дедушка, и даже хаимов внук — остолбенели…

— Извините, — парировал папа — какой же это Петр? Это Григорий.

Первый растерялся. Он редко видел сына, вернее, почти не видел, со дня рождения всего раз восемь-девять, но и этого было много — у него была редкая память, ему было достаточно увидеть раз, чтобы запомнить навсегда. Его можно было разбудить ночью — и он без запинки назвал бы вам любую цифру из пятилетнего плана, дату рождения любого революционного деятеля, а если тот, не дай бог, умер, то и смерти. Число членов партии в любой стране мира, хотя многие из них находились в подполье. И, хотя сын — не план, но и тут он ошибиться не мог. На всякий случай, прежде чем вступить с папой в спор, он подошел к младенцу и пристально взглянул ему в глаза. Младенец глаз не отвел, и Первый понял, что это все-таки его сын.

— Нет уж, простите, — произнес он, — это, извиняюсь, Петр!..

Папа тоже редко видел своего ребенка, может, на два-три раза больше, чем Первый своего, но ведь и память у, него была гораздо хуже. Он, например, не всегда без запинки мог сказать, в каком году была организована коммунистическая партия Швеции, перевирал имена зарубежных революционных деятелей, особенно китайских и, хотя знал и количество тракторов, выпущенных в тридцать втором году, но во сколько это больше по сравнению с 1913 годом — всегда путал. Поэтому он тоже подошел к столу и приступил к детальному изучению ребенка.

Пока папа детально изучал хаимова внука, дедушка, видимо, отошел от шока, вызванного неожиданным поворотом событий…

— Наум Лазаревич, — начал дедушка, — я извиняюсь, я, конечно, не член бюро, но я хочу сказать, что нам, конечно, очень лестно, что мой внук похож на сына первого секретаря… Это очень почетно… И все-таки, я извиняюсь, это мой внук.

— Абрам, — сказал он, обращаясь к папе, — что вы там изучаете? Вы все равно не помните. Это ваш сын. Это Гиршл!

— Это Григорий! — взревел папа, — запомните раз и навсегда, Моисей Соломонович — это Григорий, Григорий! — И, повернувшись к Первому, сказал: — Это Григорий! Ваш Петр, к сожалению, никак не мог сюда попасть. — Но убежденности в папином голосе не ощущалось. Первый в своей жизни не сомневался никогда и ни в чем. Он всегда принимал единственно правильные решения по любому вопросу, и не имело никакого значения, был он знаком с этим вопросом или впервые об этом слышал. В последнем случае он принимал даже более правильные решения.

Но сейчас, судя по всему, его хотели поставить в тупик, хотели заронить в нем зерно сомнения — этого Первый допустить не мог.

— Это — Петр! — убежденно произнес он и неожиданно для себя добавил: — Кто «за» — прошу поднять руки.

Все подняли руки, а папа — первым.

— Единогласно, — сказал Первый, — переходим к следующему вопросу…

— Одну секундочку, — произнес папа. — Я только хочу заметить, что сын — мой…

Все бюро, как один, непонимающе посмотрели на папу, а Иван Семенович, который был неместный и недавно прибыл с Урала, удивленно спросил:

— Да, но вы же только что голосовали «за».

— Какое это имеет значение, — удивился папа, — я всегда голосую «за» и никогда не иду вразрез с коллективом… Но сын-то мой…

Создалась напряженная обстановка. Первый, который вот уже пятнадцать лет был Первым, такого не помнил, но умел выходить из любой, казалось, даже безвыходной ситуации… Достаточно, что он, Наум Лазаревич Шмок, сын Лейзера и Нехамы, внук раввина и шойхета — был чистокровным русским.

Поэтому неудивительно, что и здесь он незамедлительно нашел выход.

— Это — Гиршл! — сказал он. — Кто за — прошу поднять руки.

Никто не поднял, в том числе и папа.

— Кто против?

Все подняли руки и первым — опять папа.

— Единогласно, — констатировал Первый… — переходим к следующему вопросу…

Пока шло голосование, дед сумел незаметно выбраться из комнаты с хаимовым младенцем на руках и вернуться уже со мной.

Как раз в этот момент папа вновь доказывал, что младенец его, чем опять привел членов бюро в состояние чуть ли не возмущения… Трудно было, конечно, предугадать, что придумал бы Первый, не знавший безвыходных ситуаций, как вдруг растворилась дверь и в комнату влетел Хаим Кудрявый.

— Где ребенок? — орал он, никого не видя вокруг, — отдай ребенка! Уже прошло три часа, а речь шла максимум о двух… Ганеф, верни ребенка!

И тут Хаим Кудрявый осекся — он заметил Первого…

— Наум Лазаревич? — протянул он. — Доброго здоровья… Кто мог знать, что это вам понадобился ребенок… Нет, это ваш сын, и вы с ним можете видеться, где угодно… Но почему именно в этом доме? Я понимаю, он ближе к вашей работе, но таскать ребенка туда-сюда… Вам, конечно, виднее…

— Ну? — спокойно произнес Первый. — Это еще раз доказывает, что мы никогда не принимаем неправильных решений! Это — мой сын.

Члены бюро одобрительно закивали головами.

— Хочу заметить, — произнес папа, — что я первым поднял руку.

— О вас будет особый разговор, — сказал Первый. — Где сын товарища Шапиро? Принесите сына товарища Шапиро!

— Ради бога, — ответил дедушка, — раз все бюро считает, что это ваш сын — подержите его, и я вам принесу нашего.

Дедушка отдал меня Первому и тут же вынес хаимова внука: — Пожалуйста.

— Разверните! — приказал Первый и торжествующе посмотрел на папу.

— О чем речь, — сказал дедушка, — ради бога. — И развернул.

Бюро опять приступило к осмотру хаимова младенца…

— Ну, — торжествовал папа, — что я говорил. Провокация!

Первый смотрел на младенца и мог дать голову на отсечение, что и это его ребенок… Но он точно помнил, что двух детей у него не было…

Пока Первый думал, как же такое могло получиться, я первый раз в жизни описал Первого… Видимо, это было непринято, потому что все члены бюро осуждающе посмотрели на меня. Первый тоже опешил. Его действительно до этого, видимо, никто не описывал.

— Что происходит? — спросил он, глядя почему-то на дедушку. — Вы мне что, его специально передали?

— Я извиняюсь, — ответил дедушка, — раз это ваш сын, с него и спрашивайте… Но если вы не против — я могу его перепеленать.

Он снял меня с рук Первого и стал осторожно разворачивать.

В это время Первый переодевался в папин выходной костюм…

Первый был гораздо выше папы, и костюм лез с трудом, но все-таки помощью Ивана Семеновича, который был неместный и недавно прибыл с Урала, его удалось натянуть… И тут все присутствующие увидели, что на первом секретаре сидит почти новый черный еврейский лапсердак.

Первый, видимо, не чувствовал, что он натянул на себя, потому что он одернул лапсердак, молодцевато расправил плечи и сказал, что чувствует себя в нем довольно уютно.

И только было члены бюро начали обдумывать, как выйти из этого щекотливого положения, да еще чтобы не узнал Первый, как вдруг дедушка закричал на всю комнату:

— Ой Вэй! — закричал дедушка. — Да что ж это такое! Вы только посмотрите, что это…

Все бросились к дедушке и их глазам представилась ужасающая картина: сын Первого секретаря, Петр — был обрезан…

Конечно, это был я, но бюро-то единогласно проголосовало, что я — Петр…

Первый стоял в черном лапсердаке, бледный, как смерть, и молчал.

— Хаим Кудрявый, — наконец произнес он, — вы сделали обрезание не ему, вы сделали обрезание мне… Да, да, несмотря на то, что мне его уже когда-то сделали, вы подрезали мне все крылья, Хаим Кудрявый… Все крылья…

Все стояли как на похоронах, все, кроме Второго, который уже готовился стать Первым. Он тоже стоял понуро, но совсем не как на похоронах… По его лицу можно было догадаться, что он уже готовит главную речь.

— Сняли бы хотя бы лапсердак, — презрительно бросил он Первому, и все одобрительно закивали…

— Какой еще лапсердак? — еле выдавил Первый. — Вам мало, что у меня подрезаны крылья.

— На вас лапсердак! — повторил Второй и сплюнул.

Первый оглядел себя, и в его глазах потемнело.

— Помогите снять, — сумел выдавить он, но ни один из членов бюро, так дружно помогавших натягивать, даже не шелохнулся.

И только Иван Семенович, который был неместный и прибыл недавно с Урала, помог ему…

— Боже мой, что тут происходит? — вдруг взревел Хаим Кудрявый. — Вос туцах?! Я вам одолжил необрезанного, вы что мне возвращаете, я вас спрашиваю, ЧТО?!

Потрясая в воздухе кулаками, он начал наступление на дедушку.

— Вы что шумите, — спокойно ответил дедушка, — шрай ныт! Можно подумать, что вы не собирались делать ему обрезание…

— Я?! — вскипел Хаим Кудрявый. — Да я не посмотрю на бюро и вырву твою паршивую бороду… — Какая ложь, — бросил он в сторону Первого.

— О, ты уже стал антисемитом… — сказал дедушка. — Раньше мне это пытались сделать казаки, теперь ты… Обзови меня еще жидовской мордой, и ты уже можешь отправляться в Запорожскую Сечь… Я сейчас приглашу сюда Нусида, и пусть он сам все расскажет.

Все знали, что Нусид занимался в городе незаконным обрезанием младенцев, хотя официально числился в пожарной команде младшим брандмейстером.

— Мало ли что скажет этот безумный, — отвечал Хаим. — Действительно, Наум Лазаревич, я только сейчас вспомнил. Оказывается, была такая мысль, и мы собирались это сделать, черт бы нас подрал, завтра… Но скажите мне, Наум Лазаревич, разве может произойти сегодня то, что мы собирались сделать завтра?

Несколько минут, проведенных Наумом Лазаревичем без лапсердака, видимо сделали свое дело. К нему возвратились силы, ясность мысли и глубокая убежденность в правоте своего дела.

— То, что должно было случиться завтра, — убежденно произнес он, — не может случиться сегодня. Кто за?

Все посмотрели на Второго, который уже вот-вот должен был стать Первым.

Второй ехидно улыбался. И никто из членов бюро, включая Ивана Семеновича, который был неместным и недавно прибыл с Урала, никто из членов, долгие годы синхронно поднимавших руку вместе с Первым, не поднял ее.

Первый все понял. Он молча подошёл ко мне, неумело завернул в одеяло и, не глядя ни на кого, пошел к выходу.

Он, видимо, был сильным человеком, и умирал с музыкой…

И тут дедушка, откуда только взялись силы, бросился и выхватил меня из рук первого секретаря.

— Идите вы все к черту, — кричал дедушка, — с вашим бюро, с вашими решениями, с вашим «единогласно», с вашим Абрам Исааковичем и лично с вами, Наум Лазаревич. Фабренд золс ту верен. Это мой внук, это мой Гиршл, и я его никогда не обменяю на вашего необрезанного.

Все, как никогда, слитно сплотились вокруг Первого, и ехидная улыбка сползла с лица Второго.

Первый стоял взволнованный и гордый, таким его видели только один раз, после того, как в Кремле ему чуть было не пожал руку Вождь и Учитель всего человечества.

— О вашей улыбочке мы поговорим отдельно, — четко произнес он и презрительно добавил: — Джоконда!

Видимо, последнее слово начисто сразило Второго.

— Зачем же так, Наум Лазаревич? — чуть не плача произнес он. — Я, действительно, одно время был левым эсером, был правым, центристом, уклонистом и даже попутчиком, но Джокондой, простите, не был…

Но никто уже не слушал Второго, а все смотрели на папу.

— По-моему, все ясно, — вдруг произнес папа, с ненавистью глядя на дедушку. — Предлагаю объявить мне строгий выговор с занесением в учетную карточку.

— Та-ак, — протянул Первый, — какие еще будут предложения?

— Может быть это и не предложение, — начал дедушка, — но я хочу сообщить уважаемому бюро, что, хотя ваш Абрам Исаакович отравляет мне последние годы жизни, но ради справедливости хочу заявить, что товарищ Шапиро никакого отношения к обрезанию ребенка не имеет и является жертвой обмана, а также…

— Всех не членов бюро — прошу удалиться, — оборвал Первый и дедушка, прихватив меня, покинул помещение. Своего сына, хаимова внука, Первый придвинул к себе поближе, на всякий случай. Затем он встал в позу, какую обычно принимал на трибуне.

— Товарищи, — громко произнес Первый, — то, что произошло, является огромным пятном на каждом из нас, на всем бюро в целом, и, если хотите, даже на мне! Смехотворным звучит заявление о незнании! Член бюро должен все знать, даже то, что он пока не знает… Итак, товарищи, прошу поднять руки!

Все дружно подняли руки.

— Единогласно, — констатировал Первый.

— Простите, — сказал папа, который первым поднял руку, — за что мы сейчас голосовали, я не расслышал?..

— Я не разговариваю с исключенными из партии, — холодно ответил Первый. Пойдемте, товарищи! Нам здесь не место…

И бюро во главе с Первым вышло вон.

Несколько минут папа стоял потрясенный. И вдруг он закричал.

— Маца! — орал папа. — Где маца!?

В комнату вбежали дедушка, за ним бабушка со мной на руках…

— Таки исключили, — спокойно констатировал дедушка. — Хазейрем…

— Мацы! — кричал папа. — Хочу мацы!

— Нету, — сказал дедушка, — выкинули, как вы и приказали.

— Нету?! — вскричал папа и уверенным шагом бывшего члена бюро направился к кровати, нагнулся и решительно полез под нее.

Через некоторое время он вылез оттуда, весь в пыли, со свертком в руках. Он начал лихорадочно разворачивать его, откидывая в сторону тряпки, платки и прочее и, наконец, добрался до мацы.

Папа жадно набросился на нее и стал с ожесточением жевать… Он ел ее и ел, хрустел, запихивал ее в рот, давился, и было ясно, как он мстит Первому, Второму, всем им и даже Ивану Семеновичу, который был неместным и недавно прибыл с Урала.

— Кушайте, кушайте на здоровье, Абрам Исаакович! — говорил дед, — она свежая, всего несколько дней.

Съев всю мацу, имеющуюся в доме, папа натянул на себя дедушкин талес, подошел к восточному углу и начал молиться… Он молился час, а, может быть, два, затем в талесе вышел из дому…

Больше мы его не видели…

Одни говорили, что он уехал в Америку и работает там в Госдепартаменте, другие — что он возглавляет еврейскую общину в Кейптауне, третьи — что он бродит по нашей необъятной родине и всем желающим бесплатно делает обрезание…

Старый Шлойме даже утверждает, что недавно умерший в Техасе мультимиллиардер Хант и был бывший член бюро товарищ Шапиро, но этому уж никто не поверил…

Из книги "Колокольня Кваренги". Рассказ прислан в редакцию Львом Шаргородским (да будет светла память о нем!)

Исход Шапольского

Добавить комментарий