Юрий ТАБАК | "Тайный седер" полузабытого академика

0

Он не ушел от еврейства в искусство, а, скорее, принес еврейство в искусство

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

 

Жизнь Мойше Лейбовича Маймана — он же Моисей Львович Маймон (1860 — 1924) – складывалась довольно прихотливо.

До 13 лет он учился в хедере, но с ранних лет проявлял талант к изобразительному искусству. И хотя местный раввин называл его рисование «паскудным делом», лавочники с удовольствием обращались к нему с просьбами изобразить их. Что и определило в итоге путь художника:

«И в один ненастный ноябрьский день, когда небо серое и моросит дождь, меня, одетого в пальтишко на «рыбьем меху», с небольшим узелком в руках, посадили на воз Шмерелы-балагулы среди больших, толстых и тонких евреев и евреек, и мы двинулись в путь. Я был необычайно радостно настроен. Я был рад, что вступал в новую неведомую жизнь, был рад, что избавился от неприятного ребе, от мрачного хедера, а главное, от бесполезного обучения Геморе, к которой я не чувствовал никакого влечения. Я покончил со своим прошлым и мечтал о красивой и блестящей будущности».

Моисей Маймон. Фото: Wikipedia / Общественное достояние

И он это будущее обрел. Получив начальное художественное образование в Вильне и Варшаве, он восемь лет потом учился в Императорской академии художеств, стал академиком живописи, почитаемым и популярным художником. Впрочем, он не ушел от еврейства в искусство, а, скорее, принес еврейство в искусство. Портреты евреев, еврейские сюжеты, радости и трагедии евреев, библейские темы, погромы – все это нашло отражение в его творчестве. Он был членом Еврейского общества, участвовал во всех еврейских выставках 1916-18 гг., после революции читал лекции в Еврейском университете Петрограда, похоронен на еврейском кладбище.

Наиболее известна, конечно, его картина «Марраны» (1893), за которую он и был избран академиком по разделу портретной и исторической живописи. Картина претерпела немало приключений. В реакционных «Московских ведомостях» маймоновских марранов обозвали «кучкой преступников», обманывающих «испанское христианское правительство». И вопреки правилам – работы академиков обязательно приобретались для Музея Академии художеств или для Музея Александра III (ныне Русский музей), – академическое начальство отменило решение о покупке «Марранов», как произведения «антихристианского». В 1904 г. Маймон получил приглашение участвовать в международной выставке в Сент-Луисе и отослал «Марранов» представителю выставки меховому фабриканту Грюнвальту, который должен был доставить картину в Америку. После этого, грустно сообщает Маймон, «моя любимая работа исчезла навсегда». В самом деле, многие десятилетия ее местонахождение было неизвестно, и лишь недавно ее обнаружили в одном из еврейских домов для престарелых.

Однако Моисей Маймон вовсе не ограничивался еврейской тематикой. В его художественном багаже многочисленные портреты, бытовые сцены. Порой еврейская тема сочетается у него с христианской, военной, и трудно понять, что преобладает. Таковой является довольно популярная и любопытная картина Маймона «Атака под Тюренченом 18 апреля» (1905), на тему русско-японской войны.

На картине изображены солдаты-музыканты, которые поддерживают священника (видимо, раненого), призывающего воинство в бой. В основу картины лег эпизод, когда солдаты-евреи музыкальной роты 11-ого Восточно-Сибирского стрелкового полка спасли то ли плененного японцами, то ли раненного в бою полкового священника Стефана Щербаковского. Действительно, о героизме евреев-музыкантов в этом бою писали свидетели событий и журналисты, как и о героизме о.Щербаковского, хотя подробности этого эпизода сильно разнятся. Но в любом случае, картина связана, скорее, с иудейско-христианской тематикой. И у этого полотна довольно необычная судьба. Поскольку Маймон изобразил много духовых инструментов, картину приобрел известный фабрикант музыкальных инструментов и владелец крупной нотной типографии, немец по национальности, Юлий Циммерман и повесил на стену в своей московской конторе. Когда начались погромы немцев после объявления о войне с Германией летом 1914 г., погромщики ворвались в контору Циммермана, сорвали со стены картину и торжественно понесли ее перед собой, как икону. Парадоксальным образом, священник Щербаковский, спасенный еврейскими солдатами-музыкантами, стал вдохновителем погромщиков – впрочем, погромщики могли быть и не в курсе национальной принадлежности изображенных музыкантов. Впрочем, по другим сведениям, черносотенцы сорвали картину со стены во время еврейского погрома, ее чудом удалось кому-то выкупить, и всплыла она только в 1987 г., а потом опять исчезла.

Практически без комментариев искусствоведов остались работы Маймона, посвященные чисто христианской проблематике. А ведь первые успехи и известность Маймона связаны именно с этими работами. Будучи студентом Академии, он был награжден Малой золотой медалью за программу «Святая Ирина исцеляет Святого Себастьяна» (1887). Золотую медаль и звание классного художника Первой степени Маймон получил за выпускную картину «Митрополит освящает царя Ивана Грозного в великую схиму» (1888). Иногда их почему-то причисляют к работам в «историческом» жанре, хотя легенда об Ирине и Себастьяне вряд ли может считаться исторической, да и со схимой Ивана Грозного не все ясно.

Из картин Маймона с христианским содержанием наиболее известна «Преподобный Серафим Саровский и император Александр I» (1904).

Сюжет построен на легенде о том, что некий военный прискакал в Саровскую пустынь и прошел в келью знаменитого старца, о.Серафима, который с волнением его ждал и приветствовал словами «Здравствуйте, великий государь!». Далее они проговорили несколько часов, после чего эстафетная палочка передается другой известной легенде (которая ныне уже некоторыми исследователями перенесена в разряд подлинных событий): набожный Александр I инсценировал свою смерть и прожил остаток жизни в Томске под именем старца Феодора Кузьмича.

Можно легко себе представить, как искусствоведы, особенно православные, раскрывали бы смыслы картины: как белое облачение старца Серафима подчеркивает его внутренний духовный свет, сливающийся со светом и огнем свечей у святых икон, как этот свет контрастирует с серым мундиром и шинелью императора, на лицо которого уже тоже падает отсвет истинного света и т.д. Точно так же, как искусствоведы, особенно еврейские, погрузились бы в рассуждения о смешанных чувствах испуга и долга марранов в изображении Маймона, когда пасхальный седер внезапно прерывают появившиеся инквизиторы, о предчувствии марранами своей трудной судьбы и, возможно, смерти и т.д.

Но увы, мы всего этого прочесть не можем, и даже рассмотреть вышеупомянутые ранее работы студента Маймона. Нам вообще достались в публичное рассмотрение всего лишь несколько его работ. Где остальные картины, рисунки, никого не волнует. В Советском Союзе, а потом и в современной России, не издан, кажется, ни один альбом Маймона, не написано ни одной книжки о нем. Какое бы место ни занимал Моисей Маймон по своему таланту в ряду российских художников рубежа 19-20 вв., фигура это, безусловно, примечательная. Но почему-то очень мало кого интересующая.

Первая публикация: stmegi.com

ОТ РЕДАКЦИИ

В свое время в "Лехаиме" была опубликована статья Григория Казовского о художнике, в которой в том числе говорится:

"В архиве Маймона, который находится сейчас в Российском еврейском музее, сохранилась рукопись неоконченных мемуаров (по сути только их начало), под названием «Тернистый путь». По всей видимости, мемуары он начал писать в последние годы жизни. Публикуя этот фрагмент, мы отдаем дань памяти Моисею Львовичу Маймону. Кроме того, его рассказ чрезвычайно важен как документальное свидетельство начала его творческого пути, типичного для всех еврейских юношей тогдашней России, его современников, решивших посвятить себя искусству.

При публикации были сохранены особенности стиля оригинала, однако его пунктуация приведена в соответствие с современными нормами".

Почитаем этот рассказ и мы.

ТЕРНИСТЫЙ ПУТЬ

В ту субботу, когда я, закутанный с головы до ног в большой пожелтевший талес старого шамеса, стоял и нараспев читал «Мафтир», мне тогда минуло тринадцать лет. Все, казалось, было торжественно. И эта синагога, и эти стоявшие кругом меня евреи – большие, бородатые, которые одобрительно кивали головами, и то, что я, маленький, нахожусь среди больших, как равный, и то, что мне, мальчику, было уделено столько внимания, – наполняло мое сердце большой радостью, и я чувствовал себя новым, большим человеком. Но этим не ограничилось еще торжество этой субботы. Дома, в присутствии собравшихся родственников, мне пришлось говорить речь, «а дроше», нарочно для этого случая выученную. И опять я, маленький, среди больших, и опять бородатые большие люди мне кивают головами, и мне хорошо и отрадно. Только присутствие моего нелюбимого ребе, маленького, хитрого, с красными неприятными глазами, несколько портило настроение и торжественность.

Но ушел ребе, прошла также и торжественная суббота. Настали будни, и прошло беззаботное отрочество. Вскоре я стал чувствовать, что мое пребывание в родительском доме становится как-то неловким и даже тягостным. Надо было подумать о каком-то деле. Но о каком? Влечение мое с самого юного возраста к изобразительному искусству не только не поощрялось, не только не признавалось, но вызывало улыбку и насмешки. И мой ребе иначе не называл мое стремление, как «паскудным делом». Его смущали и возмущали мои художественные начинания, испещренные в виде каракулек на заглавных страницах молитвенных и иных религиозных книг.

И тем не менее и в этом темном гнезде, сумерками, собираясь в каком-нибудь углу синагоги, где мерцал огонек сальной свечки, рассказывали фантастические сказки о чудесных мастерах: о том, как один написал фрукты так живо, что птицы приходили клевать; а другой от руки сделал круг и поставил центр там, где ему быть надлежало. Эти легенды и сказки туманили головы и заставляли обывателя призадуматься и над «паскудным делом». И когда мануфактурному лавочнику Авром-Ицеле понадобился вдруг рисунок для образца нового ситца, и он лично удостоил меня своим посещением, а в вознаграждение за художественный труд подарил целый бумажный рубль и фунт американских орехов, моя слава была определена, и моя художественная судьба предрешена. В то время в городке К., отстоявшем от нашего местечка верст на пятьдесят, жил и работал часовщик-еврей Цемах. О нем рассказывали чудеса, говорили как о великом мастере и прозвали «художником». Он в действительности был мастером своего дела, а художество его заключалось в том, что он чинил обывательские часы хорошо и добросовестно. И когда случалось что-нибудь особенное, что-нибудь незаурядное, то к нему обращались со всех окрестных городков и местечек как к мастеру, хорошо и толково понимающему механизм и качество часов.

К нему-то, к этому-то «художнику», в виду моего влечения к искусству, решили меня определить, и это считалось большим успехом и счастьем. И в один ненастный ноябрьский день, когда небо серое и моросит дождь, меня, одетого в пальтишко на «рыбьем меху», с небольшим узелком в руках, посадили на воз Шмерелы-балагулы среди больших, толстых и тонких евреев и евреек, и мы двинулись в путь. Я был необычайно радостно настроен. Я был рад, что вступал в новую неведомую жизнь, был рад, что избавился от неприятного ребе, от мрачного хедера, а главное, от бесполезного обучения Геморе, к которой я не чувствовал никакого влечения. Я покончил со своим прошлым и мечтал о красивой и блестящей будущности, и, убаюканный покачиванием воза и скрипом плохо помазанных колес, я вскоре заснул сном праведного и чистого ребенка. Когда я проснулся, было уже утро и стояла чудная осенняя погода. Солнышко золотило верхушки деревьев, а вдали, в осеннем тумане, был виден силуэт городка К., который казался уютным и заботливым. Мы вскоре приехали, и я отправился отыскивать мастера, которого вскоре же и нашел. «Художник» оказался человеком крайне угрюмым и малоразговорчивым. Он, буркнув что-то, указал мне на скамейку, на которой сидела его жена. Последняя, осмотрев меня сверху донизу, позвала меня на двор и, указав на сарайчик, велела принести оттуда дрова. Так началось мое «учение», и вскоре я был крайне разочарован. Все мои мечты разлетелись, как дым. Одинокий, без родных и знакомых, заброшенный в захолустье, я превратился в обыкновенного «мальчика на побегушках».

«Художник» жил довольно бедно и занимал небольшую квартиру, поэтому пришлось меня пристроить поблизости на ночлег в какой-то пекарне, в которой было неимоверное количество сверчков и тараканов, которые буквально заедали. Пекари вставали в пять часов утра, и мне приходилось вставать вместе с ними. От нечего делать я отправлялся в синагогу и находил утешение в том, что копался в синагогальной библиотеке, где среди религиозных книг нашел и интересное чтение для своего возраста.

Тем временем меня мало-помалу стали допускать и приучать к работе, так что не прошло и четырех месяцев, когда я уже был в состоянии разобрать, вычистить и собрать самые обыкновенные стенные часы. Если всё шло бы обычным путем, то весьма вероятно, я сделался бы хорошим мастером и, быть может, не хуже самого «художника».

Но судьба решила иначе. Как-то раз, ночью, я проснулся от страшного шума и тревоги на улице. Наскоро одевшись, я вышел и увидел необычайное зрелище. Бушевала огненная стихия. Казалось, всё горело. И дома, и деревья, и само небо. Огромные соломенные крыши летали по воздуху, раскидывая целые снопы огня, и зажигали всё, что было вокруг да около. Обезумевшие люди суетились, таскали кто что мог и при встрече, точно приветствие, кричали друг другу: «Топор! Топор!» Однообразные, но зловещие удары набата и барабанный бой еще более увеличивали страх и смятение и вызывали постоянную панику. Если бы я тогда обладал разумом и понятием взрослого, то, конечно, первым делом побежал бы к мастеру, чтобы помочь в такой критический момент, но я был еще мальчиком, и меня какая-то неведомая сила тянула к великому огню, к этому необычайному зареву. И я побежал туда, куда бежали все, где таскали воду, кричали, шумели, заливали и баграми что-то разрушали. К утру запачканные, грязные, измученные люди победили страшную стихию, и только обугленные черные трубы стояли на месте прежних улиц. Оборванный и запачканный, я прибежал к мастеру, и здесь меня ожидала крупная неприятность. «Художник», смерив меня презрительным взглядом с ног до головы, сказал, что очень изумлен и огорчен, что я оказался таким неблагодарным за всё добро и честь, которые он мне оказал, приняв меня в учение, и что, не обладая никакою преданностью, он не видит никакой пользы от моего пребывания в его доме, и повернулся ко мне спиной. С этого момента отношение ко мне изменилось и было уже, по библейскому выражению, как вчера.

Смерть художника

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий