Мой номер 92704

0

Страшная дорога в концлагерь

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Георг МОРДЕЛЬ

ОТ РЕДАКЦИИ

Владимир Плетинский, главред "ИсраГео":

Исполнился год с того момента, когда перестало биться сердце одного из самых заметных журналистов "русского" Израиля. Четыре десятилетия Георг Мордель был среди властителей дум и столпов просвещения репатриантов из бывшего СССР. В какой-то мере, несмотря на то, что мы познакомились, когда я был уже многоопытным журналистом, могу назвать Георга своим учителем. Как минимум – учителем свободомыслия не только на кухнях и в дружеском кругу, но и на газетных полосах и в эфире.

Поначалу – буквально через месяц после моей репатриации – я был автором морделевского журнала "Круг" — издания, ставшего для меня первой ступенькой в израильскую журналистику. Потом, когда Георг стал вольным стрелком, а я – заместителем главного редактора газеты "Хадашот", наши роли поменялись. И долгие годы, вначале в "Хадашоте" и позднее, когда я стал редактором еженедельника "Секрет" и корреспондентом газеты "Новости недели", мы плодотворно сотрудничали и общались.

Говорили все больше о политике, о публикациях в зарубежных изданиях, которые Мордель спокойно читал без словаря (по его словам, он свободно владел четырнадцатью языками). Но иногда Георга прорывало и он рассказывал о том, как сначала был узником нацистского концлагеря, а затем – и советского. Первого понятно — за то, что еврей. Второго — за то, что еврей, посмевший выжить в нацистском аду.

Увы, как оказалось, далеко не все наши читатели знают, какой величиной был Георг Мордель и какие испытания выпали на его долю. Поэтому мы решили познакомить вас с опубликованными в 2005 году в "Новостях недели" его воспоминаниями о том, как еще подростком он попал в концлагерную мясорубку.

Игорь ЛИТВАК | Король Георг

ОТ АВТОРА

Я рассказываю об очень давних событиях.

В 1965-м преодолел себя, пережил снова былое и написал воспоминания о концлагерях и гетто. Советские издательства рукопись отвергли:

"Страна готовится отметить 50-летие Октября. Ваш материал не отвечает магистральной теме советской литературы".

Израильские издательства опасались вкладывать средства в книгу о концлагерях.

"Это специфика "Яд ва-Шем", — говорили мне.

В 2000-м я перевел рукопись на иврит и послал г-же Реуме Вейцман, жене тогдашнего президента Эзера Вейцмана. Г-жа Вейцман помогла мне получить часть денег на издание книги из президентского фонда. Остальное доплатили "Яд ва-Шем" и Объединение выходцев из Литвы. И вот спустя годы я отважился предложить рукопись "Новостям недели", не изменив ничего в тексте 1965 года.

Да и что можно изменить? Тогда воспоминания были свежее…

  1. ГЕРМАНИЯ

Мы въезжали в Германию под грохот взрывов. Дверь нашего вагона откатилась с лязгом, и мы увидели самолеты. Они летели так низко, что, когда прожектор выхватывал машину из темноты, были видны красные звезды на крыльях. Странное чувство испытываешь, когда ты заперт в вагоне, который тащит тебя в концлагерь, а бомба может навеки прекратить это движение и вместе с тем твое существование. Человеку всегда хочется отодвинуть свой последний миг. Пока жив человек, жива надежда. Но разве можно забиться в угол, спрятаться за чемоданы, не поднимать головы и не выглядывать в проем дверей, когда бомбят Германию? Ты умоляешь бомбу: "Пролети мимо!", а в сердце клокочет радость: "Их убивают!".

Мы едем мимо развороченной станции. На перроне кричат раненые. Бегут куда-то, топча своих мертвецов, охранники вокзала. Горит вокзал, пылают склады.

В вагоне, в толпе таких же обреченных, я радовался гибели всего, что было немецким: людей, домов, вагонов, деревьев. И даже лошадь, убитая у семафора, была мне ненавистна — это была немецкая лошадь.

Германия горела. Мы впервые видели, как убивают немцев.

— Теперь уже скоро конец! — сказал кто-то в глубине вагона. — Вы видели? У них не поднялся ни один самолет. Они сидят без бензина.

Наши охранники — их было два — тряслись у дверей. Один все время крестился и шептал: "O, lieber Gott, lass mich nicht sterben! О, милый Бог, не дай мне умереть!", второй, закрыв руками уши, колотился мелкой дрожью, и винтовка, зажатая у него между колен, выбивала дробь на грязном полу.

…Я сижу на ящике с консервами. Вчера, еще на литовской земле, немцы роздали по вагонам деревянные ящики с консервами. Это успокаивало.

— Если они дают консервы…

— В Германии есть лагеря для неарийцев. Мне сказал солдат из нашего вагона: нас везут на работу, евреи работают на лесопилках, им платят тридцать пфеннигов в день.

— Да, я тоже слышала. Гитлер запретил убивать в Германии. Это счастье, что мы попали в эшелон.

Откуда берутся слухи? Кто придумывает подробности? Почему именно тридцать пфеннигов? При чем тут лесопилки? Поди проверь. А слухи обрастают подробностями, каждый прибавляет хоть что-то от себя, и вот вам уже не слух, а целая цепь доказательств, почти правда, и уже не знаешь: а вдруг правда? Ведь столько подробностей!

Смешно, сколько у нас в вагоне чемоданов, тряпок, утвари. Можно подумать, едут переселенцы. Людей подняли утром: "Эвакуация!" — и люди встали, очистили шкафы, собрали самое ценное, что осталось после "Winterhilfe" (кампания "зимней помощи" вермахту — сбор теплых вещей у гражданского населения и, разумеется, у евреев), конфискаций и реквизиций, и понесли с собой, куда их вели. Тащили на себе то, что осталось от прежней довоенной жизни, шли, прогибаясь под грузом, и радовались:

— Не отбирают! Значит, не будут убивать!

Святая простота! На СС работали доктора психологии. Дорога нам предстояла дальняя. Если отбирать вещи, их надо погружать в отдельные вагоны, сортировать, записывать, охранять. Они могут промокнуть, сгореть, оказаться в вагоне, отцепленном на какой-либо станции в неразберихе отступления. Оставьте вещи их хозяевам. Оставьте им видимость, что они остались хозяевами, и они понесут, потащат, будут прикрывать свои пожитки своими телами, высушат на своих костях, и все прибудет в целости по месту назначения, а там его отберут и поместят в склады СС. Вышибут золотые зубы, остригут длинные женские волосы, рассортируют чемоданы по достоинству — отдельно большие и малые, кожаные, фибровые, деревянные, и пояса для грыж, и костыли для инвалидов — все найдет свое место. А в дороге зачем отбирать? Потом, отбирая жизни, СС отберет и вещи.

* * *

Я сижу на ящике с консервами. Солдаты у дверей, пережив позор, дремлют на стульях, прихваченных где-то у населения.

Справа от меня на полу сидят мои родители. Отец прислонился к стенке вагона. Мать положила голову к нему на колени. Он прикрыл ее плечи полой пальто. Дальше в рассветной мгле видны женщина в норковой шубке, старик с самоваром, составлявшим, видимо, все его ценное имущество.

Слева от меня ворочается на двух чемоданах парикмахер Левин, не знаменитый дамский мастер, чья дочь училась со мной в параллельном классе, а бежавший в Шяуляй из какого-то местечка тип, которого боялись, подозревая в нем доносчика. Из-за его плеча выглядывает Аня. Я было приударял за ней в гетто, но они жили на другом конце, в тени Красной тюрьмы, а я на работе на заводе сильно уставал и перестал навещать Аню. Она трет глаза кулаками и спрашивает:

— Как ты думаешь, нас скоро выпустят погулять?

— А кто его знает…

Аня говорит:

— Папу, наверное, определят в парикмахерскую. У тебя есть специальность?

— Да. Я умею править пилы.

Это безбожное вранье, но мне надоели разговоры про лесопилки, парикмахерские, всю эту надуманную жизнь. Я, как все другие, видел наклейки на вагонах — "Stutthof". Штутгоф… А что такое Штутгоф, мы знаем. Три года в гетто — школа немецкой географии.

…С моего ящика хорошо видна Германия. Чистенькие станции. Дорожки, посыпанные свежим песком. Дома под черепичными крышами, как модницы под капорами. Подстриженные кусты, ухоженные поля, сытые коровы. И шоссе со стариками на велосипедах. Здесь еще не бомбили.

Если закрыть глаза и подставить лицо солнцу, то можно вообразить, что мы едем в Палангу на лето. Или в гости к бабушке в Ригу. Вагон постукивает на рельсах, тянет паровозным дымом.

Станция. Семафор закрыт. Дверь нашего вагона приходится против дверей вокзала. Оттуда выходит толстый важный чин в коричневой форме СА, курит сигарету. Увидел наш эшелон. Сонливость как рукой сняло. На вагонах мелом написано "Kretingen-Stutthof".

Старому члену штурмовых отрядов не надо объяснять, кого везут в Штутгоф и что это за место. Но раз из Литвы увозят узников, значит, русским до Мемеля рукой подать.

…По насыпи вдоль вагонов бежит обершарфюрер и орет:

— Прочь от дверей! Прочь от дверей!

На перроне становится все больше публики. С нарастающим интересом рассматривают эшелон, пытаются разглядеть, кого везут. Долго гадать не приходится: оконца забраны колючей проволокой, на тормозных площадках и перед вагонами стоят часовые с оружием. У бюргеров по спинам бегут мурашки. Они понимали, что везут не дипломатов на курорт, а, различив мундиры СС, бюргеры уже знали, куда направляется этот эшелон. Потом, после войны, Мюллеры и Бауэры клялись, что ведать не ведали ничего о концлагерях, газовых камерах, истреблении евреев и цыган.

Я служил после войны переводчиком в советской армии и сотни раз слышал от немцев, что об ужасах режима они узнали только от бывших узников, а те, конечно же, преувеличивают.

* * *

Гудок. Наш эшелон уходит. Конвоиры лезут в вагон. Им тяжело взбираться на ходу, солдаты — старики тотального призыва, "язвенники". Они ругаются — хотят есть. А в вагоне едят. Мне приходится сойти с ящика. Народ открывает банки. Искусственный мед, растительный жир. Кто-то намазывает ломоть, протягивает конвоиру. Тот берет. Намазывают и для второго. Тот смущенно разводит руками: мол, что поделаешь? Мы — солдаты. Нам приказали, мы вас везем.

Остановка в чистом поле. Рядом с нашим эшелоном останавливается другой. Пушки, солдаты. Кричат по-русски:

— Иван, давай сюда! Под мостом — речка!

Пиликает гармошка. Наяривают "Катюшу".

Немецкие русские проходят мимо. На рукавах флажок: белое поле, зачеркнутое синим крестом, и буквы: РОА — Русская освободительная армия.

Власовцы. Страшные звери. Они проводили акцию в октябре 1943-го, когда из гетто увезли детей и стариков на расстрел в Кужяйский лес. Мы боимся власовцев больше, чем немцев.

Наш эшелон трогается. Наши кричат русским:

— Сволочи! Изменники!

Власовцы озадачены. Один запускает в наш вагон пустую бутылку и попадает в конвоира. Немец хватается за винтовку, но мы уже проехали.

Едем долго, без остановок. Хочется пить, но воды нет. Женщине стало плохо. Около нее суета. Трут виски, расстегивают блузку. Конвоир отстегивает свою фляжку, женщину поят водой.

Народ смелеет. Спрашивают солдат, куда нас везут.

— В Штутгоф.

— А что там?

Солдаты не знают или говорят, что не знают.

Я смотрю в проем дверей. Проплывают вокзалы, семафоры.

Когда мы поедем назад, домой, мы будем ехать в пассажирских вагонах, я буду сходить на станциях и покупать в буфете лимонад. Мы ведь когда-нибудь поедем домой?

  1. ШТУТГОФ

На рассвете эшелон остановился. Паровоз отцепили. Мимо вагонов снуют железнодорожники, простукивают буксы. Потом появляется офицер и орет:

— Alles raus! Все вон!

"Аллес" — стало быть, с вещами. Ведут в сквер вблизи вокзала. На нем надпись: "Danzig".

Сидим на чемоданах. Мимо проходят женщины с кошелками, няня ведет на прогулку детишек из садика. Детишкам интересно — столько незнакомых людей! Один из наших машет детишкам рукой. Они отвечают тем же.

По площади прогуливается полицейский в удивительной каске. У нее два козырька — спереди и сзади, и она напоминает башню с плоской крышей. Спереди каску украшает огромная кокарда и блестит на солнце.

Совсем рядом с нами прошли два инвалида на костылях.

-…вступили в Яссы! Это уже Румыния, — сказал один.

— В газетах нет ни слова, — сказал второй.

Мы сидели на чемоданах, конвой стоял. Один из солдат сбегал в киоск, принес газету, пробежал первую страницу и закричал:

— Бомбили Ганновер! У меня семья в Ганновере!

— Постыдитесь заключенных! — крикнул ему офицер.

Часа через два нас повели к рельсам узкоколейки. Там стоял поезд из платформ с низкими бортами.

Папа сказал маме:

— Надо было отдать ребенка Валайнису. Хоть один уцелел бы.

— Не терзай себя! — ответила мама. — Никто не знает, что лучше. Загарник послал жену и детей к литовцам на деревню. Их убили, как только ушли русские…

Все в гетто знали эту историю. С дочкой Загарников Эстер я учился вместе с первого класса. Мама водила меня на дни рождения Эси. Мы покупали у ее отца в магазине "Все для ребенка" майки и носки для меня. В 1938-м у Загарников родился мальчик.

Мой брат Юлик, Иегуда в честь дедушки, тоже родился в 1938-м. Его увезли в Кужяй 5 ноября 1943-го. Его няня Юстина побоялась взять малыша к себе в деревню:

— Деревенские — ненадежные люди. Выдадут. Если поймают мальчика, его убьют и меня тоже. А тому, кто выдал, дадут сто марок.

Немцы, с которыми приходилось общаться в гетто, уверяли, что стариков и детей 5 ноября увезли в Германию. Литовцы шепотом говорили, что в лес в Кужяй — и там убили.

Мама в ту ночь стала седой. Папа держался. Не хотел, чтобы я видел его слезы. Это очень страшно, когда дети видят, что родители беспомощны.

* * *

Узкоколейка везла нас по курортным местам. Один из взрослых на нашей платформе описывал, как отдыхал в Сопоте до войны, когда эти места принадлежали Польше.

— Эх, была жизнь! — говорил он. — В Данциге магазины были завалены одеждой из Парижа. Я купил жене полный гардероб.

— После войны русские отдадут Данциг полякам! — сказал другой, беженец из Польши. — Поляки такие же антисемиты, как немцы. Наша семья бежала от них в Литву, и мы застряли у родственников. Поляки не разрешали вывозить деньги. Надо было бежать в Румынию и оттуда в Южную Африку.

— А там что, любят евреев?

Я задремал. Проснулся от рева:

— Absteigen! Raus! Raus! Выгружаться!

Эсэсовцы редко объяснялись на нормальном языке, без крика. Кричали они здорово. В Штутгофе капо барака номер четыре тоже орал и объяснил почему:

— С вонючим сбродом по-человечески не разговаривают. Вас надо гнать, как скот.

Само собой, в Штутгофе нас принимали не "язвенники", а здоровенные бугаи, для которых мы были скотом, а скот надо подгонять…

Меня обжег удар прикладом в бок. Платформы стояли у перрона, обнесенного колючей проволокой, позади которой были построены деревянные вышки с прожекторами. Эсэсовцы в черных мундирах подскакивали к платформам, хватали людей за ноги, за руки, за волосы и стаскивали на эстакаду. Удары сыпались градом. Сгрузив "пассажиров", приказали взять вещи, построили по четыре в ряд и погнали колонну по коридору, с обеих сторон отгороженному колючей проволокой. С той стороны шли стеной черные мундиры с карабинами и собаками. Людей заливал мертвенный свет прожекторов и оглушал вой циркулярной пилы. Ее включали для пущего устрашения. Когда такая пила разделывается с осиной или елью, она визжит и стонет, и звук такой, что продирает до глубины души.

Битье, окрики, рев пилы, все вместе называлось у СС "первичной обработкой", потому что гораздо легче и безопаснее ошеломить узника, раздавить страхом, превратить в безвольного болвана, покорно входящего в газовую камеру.

* * *

Привели на плац. Вокруг — колючий забор в три человеческих роста, прожектора, охрана, собаки. Сеет мелкий дождь. Многие плачут. В гетто все же сохранялась видимость гражданской жизни. Ютились семьями, выходили на работу и возвращались домой.

Пользовались своими привычными вещами. Сами себе готовили еду. Получали продукты по талонам. И все вмиг переменилось. Мы были еще не мертвые, но уже и не живые.

Позднее я видел, как это происходило с теми, кого бросили в концентрационный лагерь, как сухопутного жителя в водную стихию. У нас был трехлетний опыт жизни за колючей проволокой. Мы свыклись со своей обреченностью. А те, кого привозили прямо из дому, вырвали из обычной жизни, заманили посулами: "Вы едете в Палестину" (иногда говорили — "в Швейцарию" и заставляли покупать билеты до Софии или Женевы), везли в пассажирских вагонах с проводниками, — каково было им?

Еще третьего дня люди жили в своей квартире, ходили по улицам Парижа или Брюсселя, правда, с желтой звездой Давида на груди и спине, но они могли зайти в специальные магазины для евреев, имели свое дело, с ограничениями, но дело, работали, читали газеты, слушали радио и вдруг…

"Raus! Raus! Verfluchte Juden! Вон! Вон! Проклятые евреи!"

Я видел этих вдвойне несчастных и обманутых. Эффект "первичной обработки" превращал их в тени себя самих. Некоторые умирали от разрыва сердца тут же на перроне.

* * *

— Женщины — направо, мужчины — налево, инвалиды и дети остаются на месте! — кричал офицер.

Мама припала к отцу. Долгий прощальный поцелуй.

— Ты был мне добрым мужем! Прости, если я не всегда была достаточно добра к тебе.

— И ты меня прости, Милли.

Потом мама поцеловала меня:

— Если останемся в живых, увидимся в Иерусалиме.

Папа сказал ей:

— Постарайся выжить. И я приложу усилия.

Мама встает, поднимает свою поклажу.

— Вещи оставить!

Она ушла. Знала, что отец болен сахарным диабетом и в дороге едва не умер, но его спас доктор Вольперт, наш сосед по комнате в гетто — доктор припрятал на себе несколько шприцев и ампул. Кто спасет папу в Штутгофе?

Мужчин повели в баню.

Длинный, плохо освещенный барак. Снимай с себя все, бросай на пол. Немец в грязном халате обыскивает входящих. Ищет между пальцами ног, в ушах, в заднем проходе. Бьет, но не сильно.

Дальше двое в еще не привычной для нас одежде — синие полосы по серой ткани и номера на груди, — вовсю трудятся, остригая новоприбывших наголо. Машинки у них тупые, сдирают кожу. Сопротивляешься — бьют.

Меня не надо стричь, перед дорогой папа сам остриг меня. И его не надо стричь. Он уже много лет лысый.

Входим в мыльное отделение. На пороге другие в полосатом обмазывают входящих чем-то вонючим под мышками. Дезинфекция. Третий полосатик раздает ломтики вонючего мыла. Мыло воняет хлором. Вода холодная. Тазы тяжелые. Бородатый немец в белом халате вышагивает между рядами, следит, чтобы мылись без обмана. Этот бьет серьезно. Кровь капает в тазы.

Голые выходим во двор, под дождь. Полотенец нет. На траве лежит куча курток и брюк. Примерять не позволено. Бери, что попалось, надевай. В корзине лежат арестантские шапочки. Коричневые с красным верхом…

Продолжение следует

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

https://t.me/IsraGeomagazine

Старшина Грек

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий