Морг в Дахау

0

Фрагменты из документальной повести "Мой номер 92704"

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Георг МОРДЕЛЬ

 Продолжение. Начало здесь

 

Вольперт спешит к нарам. Трогает тела. Поднимает их веки.

— Коллега! — зовет он доктора Пешти. — Посмотрите, они оба умерли.

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Это странно, неожиданно. Сын должен был умереть, это было ясно. У него вся кровь была испорчена, один нарыв залечат — тут же образуется другой. Но отец мог еще жить, у него была флегмона, но уже на стадии излечения. И как они очутились рядом? Ведь их положили в разное время, значит, на разные нары…

Доктора накрывают умерших простыней. С передней доски спального места снимают листок "течение болезни" и заменяют картонкой с надписью "Экзитус". Маринони и я приносим носилки, кладем на носилки, сперва старого, потом молодого, и выносим к умывальнику на улице. Там уже лежат двое. У одного рука согнулась в локте и никак не хочет лечь прямо, она будет высовываться из телеги, а приказано везти так, чтобы ничего не было видно. Значит, возница возьмет свой знаменитый нож и отрежет руку (нож у него как пила, с зазубринами, кости он перепиливает). Руку похоронят отдельно, а может быть, он спустит ее в уборную.

В прошлом месяце был большой скандал: возница выбросил руку в выгребную яму, а немец, который чистил ее, вывез фекалии на свой огород и вылил прямо на снег, чтобы весной они вместе с талой водой попали в почву. Он выливал, а из бочки на виду у всего села вывалилась рука.

Мертвецов следует умыть, присыпать хлоркой и отнести в морг. Придет писарь, выведет на груди трупа его лагерный номер и запишет в "продовольственную тетрадь", что номера такой-то и такой-то уже не должны ни пить, ни есть. Умывание тел на морозе ледяной водой тяжкая повинность, но это лучше, чем месить бетон босыми ногами. Обувь приказано снимать, она — казенная, от бетона испортится.

Морг не вмещает всех. Мы укладываем мертвых "клеткой": троих на полу, ногами на восток, в сторону Мюнхена, следующих троих на первых трех ногами на юг, и следующих трех — поверх тех, но ногами уже на запад, в сторону Мюльдорфа. Пока что больше девяти мертвецов из ревира не поступало, и мы спрашивали себя, как управимся, если лагерь по ошибке разбомбят или тиф выкосит сразу десять человек.

Уложив покойников, идем стирать бинты. Стирать их тошно. Кровь, гной стекают в таз, и, хотя Пешти снабдил нас хирургическими перчатками, все равно страшно: а вдруг заразимся? Марлевые бинты — на вес золота. Даже у немцев бинты теперь бумажные, креповые.

Чтобы не было так противно и страшно, мы рассказываем друг другу забавные истории.

— У нас в школе была учительница, старая дева. Такая святоша, хоть к кресту прибивай. Ходила в черном, на шее — распятие, на поясе — четки, и все кричала: "Хулиганы! Дикари!" А уж перед кюре прямо таяла: "Ах, святой отец! Ах, наш пастырь!.."

Маринони из Вогез, его французский вряд ли кто понял бы в Париже, но я умудрялся понимать. Я и по-венгерски понимал почти все и бойко тараторил: "Нем тудом! Нем биром! Кесенем сепен!"

-…А у этой учительницы был попугай. Большой такой, синий с красным животом. Он вроде бы не умел разговаривать. Однажды его украли. Полицейские накрыли воров и принесли попку в церковь. Как раз шла проповедь. Попугай увидел свою хозяйку и как заорет: "Болван! Дурак! Не трогай мои груди! Мне больно!" Представляешь? Училка — бежать, а попугай ей вслед орет: "Анри, еще немного! Не вынимай саблю из ножен!" Училку сразу убрали из школы, прислали учителя. Так у него тот же попугай кричал на всю улицу: "Дерьмо! Идиот! Паскуда!"

— А у нас в городе был дурачок. Ну, такой, что ничего не понимает. Сидит у вокзала, прохожие ему мелочь в шапку кидают, а он спасибо сказать не умеет. А когда пришли немцы, дурачок вдруг идет по улице в черном мундире с серебряными погонами, и солдаты отдают ему честь. Он, оказывается, был немецкий шпион!

За стенкой — свои разговоры. Там сидит Фриц Шредер с перевязанной рукой. Три дня назад какой-то французский летчик совершил налет на аэродром рядом с нашим лагерем и прошил несколько бараков из тяжелого пулемета. На том аэродроме стояло семь "мессеров", которые никогда при нас не поднимались в воздух. Француз умудрился не повредить ни один истребитель, но убил 15 заключенных и ранил еще больше. Шредер получил пулю навылет в правое предплечье. Фриц говорил:

— Конечно, хочется, чтобы их всех повесили, но это наивные мечтания. Ну, посадят человек сто самых знаменитых. Круппа же не повесят? Или этих из "ИГ Фарбениндустри". Они были и остались компаньонами американских концернов. Ворон ворону глаз не выклюет. До Мюльдорфа я работал у Форда в Германии, в Лойне. Пятьдесят грузовиков в сутки для Гитлера. Если вдуматься, противно! Посадят, скажем, Гитлера в клетку вместе с Гиммлером. Это воскресит моего брата и тысячи других антифашистов? Вернет из братских могил миллионы евреев?

— Зато на душе станет светлее! — ответил Пешти. — Моя бы воля, я собрал бы всех фюреров, вождей, президентов, генералов и заставил бы их подписаться под конвенцией: "Когда начинается война, первым идет в окопы все правительство!"

— Да, хорошо! — соглашается Фриц. — Только, знаете, лошадь можно привести к реке, а заставить ее пить — нельзя. В 1919-м мы кричали в окопах: "Точка! Это — последняя война!" Но не прошло и двадцати лет, началась новая. Только тогда я был ефрейтор, а теперь — номер.

* * *

Часы показывают полдень, надо бежать в сарай получать торф. Сарай стоит у самой проволоки, на углу, и если встать лицом к угловому столбу, то слева окажется аэродром, а справа — дорога, за которой виден холм и на нем зенитная пушка. Она никогда не стреляет, так же, как те истребители, что не летают.

В сарае сидит Рор и смотрит, чтобы прихвостни не получали больше, чем по одному ведру торфа на блок. Нам положены два, и мы бежим в ревир. Тропинка засыпана снегом. Маринони теряет башмак и прыгает на одной ноге. Вдруг начинает кричать:

— Ложись! Летят!

Я стою и ничего не понимаю, а снег впереди меня выбрасывает фонтанчики.

Тра-та-та-та…

Над лагерем проносятся два истребителя, наверное, снова французские и строчат-строчат. Сумасшедшие! Что они делают?!

Маринони вскакивает и орет:

— Дерьмо! Убийцы! Что вы делаете?

Летчики выполняли приказ. Раз есть аэродром, то в бараках рядом с ним должно храниться оружие и оборудование. О нашем лагере в высших штабах, наверное, ничего не знали. Бежим в ревир. А туда уже несут раненых.

Ночная смена. Люди спали после тяжелой работы. Электричества в лагере днем нет. Нельзя прокипятить шприцы. Мы разжигаем плиту (для нее обычно не хватало топлива) и ставим на конфорки автоклавы. Раненые стонут и просят унять боль. Они лежат в проходе на столах и носилках, доктора перевязывают раны и проклинают немцев — больница называется, а бинты у нас финские бумажные, нет морфия, мало йода…

Пешти зовет Ковача:

— Интересная рана! Рваные края, кость развернута. Случай типичного…

И произносит какое-то латинское слово.

Ковач соглашается:

— На русском фронте у нас были такие случаи.

Из-за налета в ревир раньше времени явился унтерарцт Тор. Лицо у него бледное, зрачки расширены. Он еще не был на войне, не видел крови.

— Выпейте валерьянки! — говорит ему Вольперт.

Шестнадцать раненых. Двое умерли на столе во время перевязки. Раненых некуда класть — все шестьдесят мест заняты: флегмоны, дистрофия, ушибы, побои.

— Гнойных — на пол! — приказывает Тор. — Раненых — на нары.

Работу выполняют все — врачи, Маринони и я.

…Вечер. В ревире тихо. Больные и раненые стонут. Вдоль нар движется процессия во главе с Тором. Он каждый вечер лично измеряет у больных температуру и каллиграфическим почерком выводит на больничных листах кривые температуры и пульса. Пульс — синим, температуру — красным карандашом.

Потом Эрих садится к столу у входа в большой зал и закуривает. Курить в ревире запрещено, а ему можно. Окурки он собирает в спичечный коробок, чтобы заключенные не могли собрать табак и смастерить самокрутку.

Куря, Тор читает газету. Врачи собираются в другом углу и тихо переговариваются. Ждут, когда Болван уйдет.

— Да-а! — говорит он. — Теперь русским конец! Фюрер обещал нам новое оружие невиданной силы! Все переменится!

— Так точно! — подхватывает Маринони. — Американцы побегут из Франции, а к пасхе будет немецкий парад на Красной площади!

Тор с подозрением смотрит на парня, но у того такая преданная улыбка на лице, что немец успокаивается.

— За что ты сидишь, дурак? — спрашивает Тор.

— Сущие пустяки, господин доктор, — говорит Антуан. — Я, знаете, ужасно люблю лошадей. Однажды сел на коня генерала Шлиппенбаха и сломал ему ногу.

— О, Шлиппенбах! — удивляется Эрих. — Комендант Парижа?

— Так точно… Сюда идет господин майор Эберль.

Тор вскакивает, вытягивается по стойке смирно. Действительно, в ревире появляется Эберль, за ним, как всегда, шагает замкнутый арбайтсфюрер Шредер, за ним — Рор, а за ним — целая капелла: оперный тенор из Будапешта, знаменитый Шандор, толстый и румяный, два гитариста-итальянца и аккордеонист-грек.

— Господа! — обращается Эберль к врачам. — В эту святую рождественскую ночь я счел возможным немного ободрить ваших пациентов. Много ли раненых прибыло сегодня? Надеюсь, им была оказана всесторонняя помощь?

Эберль заходит в комнатку справа по коридору, ведущему из приемной в "зал". В комнатке раньше жил доктор Шомоди из Будапешта, ревирэльтесте, но он умер в ноябре от разрыва сердца. Теперь в комнатке живет голландец, очень знаменитый скульптор. Ему приносят обед из офицерской кухни. Скульптор лепит голову Эберля. Завернутая в мокрые полотенца голова стоит на тумбочке посреди помещения. Голландец занемог и временно прекратил работу.

— Я очень сожалею! — говорит майор. — Моя супруга прислала вам кусочек пирога.

— О, благодарю вас, господин штурмбаннфюрер! Это очень трогательно.

Эберль выходит от скульптора и говорит Шандору:

— Вы можете начинать, господин тенор.

Шандор и его команда обычно услаждали слух господ офицеров в их столовой. Сейчас им приказано петь перед больными. Поет тенор великолепно. Рождество. В лагере не только евреи. В наличии христиане — французы, чехи, итальянцы. Шандор начинает с "Ave Maria". Песня — почти молитва. Многие приподнимаются на нарах, крестятся, шепчут обращение к Богу — может быть, он спасет их?

На нижних нарах справа от дверей — шевеление. Больной пытается выбраться из тесноты и встать на ноги. Его сосед испуганно шепчет:

— Mario, dormi! Ti prego! E vietato uscire! (Марио, спи! Прошу тебя! Вставать запрещено!)

Но Марио не слушается, становится босыми ногами на пол:

— Voglio cantare! Voglio cantare! (Хочу петь!)

Эберль спрашивает:

— Was will er? (Чего он хочет?) Петь? Пускай поет! Я люблю итальянские песни. Но скажите ему, чтобы сел, он же на ногах не стоит!

Для Марио приносят ящик, для майора — стул, он его протирает носовым платком: как бы не запачкать брюки. Марио стоит у нар, вцепился рукой в перекладину, набирает в легкие воздух и поет:

— Mamma, son tanto felice perche ritorno da te… (Мама, я так счастлив, потому что вернулся к тебе.)

— Хорошо! Хорошо! — мурлычет майор. — Эту песню я слышал, когда мы отдыхали в Милане. Надо этого певца записать к Шандору.

Но Марио не допел. Захлебнулся, схватился рукой за грудь обеими руками и упал к ногам Эберля, обливаясь кровью из горла. Майор вскочил, замахал руками:

— Убрать! Убрать! Он испачкал мои сапоги! — встал и покинул ревир.

Доктор Пешти позвал Маринони и меня:

— Беднягу надо вынести в морг.

Мы стояли в морге над трупами, и Антуан виновато сказал:

— Как мы будем его раздевать? Здесь так холодно.

Я тоже не мог себе представить, как мы разденем Марио и оставим здесь на цементном полу.

— Пускай лежит в рубашке! — решил Маринони.

Это было все, что мы могли сделать для Марио.

  1. ВТОРОЙ РАССТРЕЛ

Через три дня я заболел сыпным тифом, но, прежде чем свалиться в беспамятстве, успел увидеть в действии знаменитые ампулы. Они были упакованы в стружку, а на ящике красной краской было выведено: "Только для опытов! Не применять на людях!". По лагерю полз слух, что в Дахау эти ампулы испытывали на заболевших тифом и проверяли, сколько выживет, чтобы потом лечить солдат на фронте или прекратить выпуск этого средства.

Ампулы выглядели непривычно. Мягкая оболочка с припаянной к ней иголкой в колпаке. Чтобы сделать укол, надо было воткнуть иглу в мягкое место и нажать на оболочку. Потом ампулу выбрасывали. На фронте такой шприц — самая удачная конструкция. Ничего не надо кипятить, нечего опасаться, что ампула разобьется.

Наши врачи решили колоть только безнадежных. Но у нас был еще Эрих Тор, и у него чесались руки как можно скорей доложить в Дахау, что он провел опыт на ста зэках. А коль скоро наш Болван взялся за дело, он не стал разбираться, кто уже выздоравливал, и самолично колол всех тифозных. Начал он с доктора Ковача. Сперва казалось, что уколы не действуют вообще, но через несколько часов у всех, кто получил укол, начались судороги и большинство умерли. Разразился огромный скандал. В морге помещалось двадцать тел, а тут умерло гораздо больше…

Окончание следует

Рацпредложение для палача

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий