Из творческого наследия Ширы ГОРШМАН (1906 — 2001) в переводе с идиша Льва ФРУХТМАНА
В один из поздних вечеров января 1991 года, во время войны в Персидском заливе, Хана и Нахман, два пожилых человека, нежданно-негаданно полюбившие друг друга, сидят на диване в «хедер атум» (закупоренной комнате) и беседуют в момент объявления воздушной тревоги. Дело происходит в кибуце на севере Израиля, на всякий случай рядом с ними лежат два противогаза. Чтобы скрасить напряженность момента, Хана, еврейская писательница, решается рассказать Нахману одну из своих многостепенных историй из своей прошлой жизни, когда она была женой еврейского художника, жила в Москве и знала жизнь и быт московских художников. (А рассказывать она умела).
— Хочешь, я расскажу тебе об одной необычной ночи?
— Я думал, мы почитаем Бреннера*, но ты уже мне несколько раз напоминала о какой-то ночи, проведенной с покойником… Конечно, это не самый подходящий момент, но я готов слушать.
И Хана стала рассказывать:
В Москве, возле шумного Тишинского рынка, где всегда толклось много народу, и, как на всяком рынке, народ покупал, продавал, торговался, часто даже дрался, находилась боковая улица, выходившая на Малую Грузинскую. Мировая война против фашизма разразилась год спустя. Москва в те времена была не такая, как после войны. На Грузинской улице было немало старых деревянных домов, даже покосившихся развалюх. В одной такой развалюхе жила чета художников — Яков Гусман и Фейга Палисович. Фейга или, как ее называли, Фаня, иллюстрировала детские книги. Лучшие писатели к ней не попадали. Поэтому чета влачила довольно нищенское существование на фейгины гонорары. Яков же писал акварели, гуаши, делал рисунки тушью. На выставки его продукция попадала редко. Картины свои продавал он также редко. Тем не менее, его знали, и даже известные художники часто к нему захаживали, так как он был искусным рисовальщиком. Конечно, комнатка, где наша чета обитала, могла быть побольше, попросторнее, диван мог иметь поменьше пружин, а стулья могли бы не хромать. Зимой чета обогревалась керогазом (керосинкой). Яков кашлял, и когда вызывали доктора из Союза художников, тот говорил:
— Яков Иосифович, просите у Союза другую квартиру. Ведь строят они немало. Ваш кашель мне не нравится. Он весьма глубок и хрипловат. Отнеситесь к этому серьезно…
Но Яков ничего не просил. Он только писал картины.
У него было даже несколько учеников из Художественного института. Он обучал их рисованию и немного зарабатывал. По этому поводу Фаня часто думала: «Вода на кашу уже есть».
Однажды пришел к Якову один из трех художников, известных как Кукриниксы. Он долго изучал рисунки Якова, потом заметил:
— Яков Иосифович, ты работаешь почти ни с чем. Очень мало зеленого и розового, немного серого и черного колера. Я удивляюсь, как у тебя получается все выпукло, зримо.
Яков посмотрел на него и ответил по-деловому:
— Как это — ни с чем? Полагаю, что кусочек души всегда присутствует в моей палитре.
Так оно и было. Своей души Яков не жалел. А кашлял все больше и больше…
В один из дней пришла к нему высокая красивая женщина и просто заявила, что хочет у него учиться рисованию. Яков, зная, что это очень известная пианистка, с удивлением спросил:
— Зачем это вам? Рисовать — нелегкая работа.
— Это поможет мне лучше играть. Я вас не хочу обидеть, никто не работает даром. Вы знаете, что в деньгах я недостатка не испытываю. Я хорошо заплачу.
— Ну разве что ради денег, ведь деньги вещь нужная… И все-таки о деньгах вы могли бы намекнуть попозже.
Она стала приходить два раза в неделю. Они очень подружились. Однажды пианистка высказала ему свое мнение о его жилище:
— Яков, простите, ради бога, но я полагаю, что отхожие места во дворе могли быть ниже уровня ваших дверей, а ваша комната повыше этих мест. Тогда бы тряпка, лежащая у двери, спасала бы положение. Почему вы не пригласите одного из руководителей Союза художников, чтобы он тоже получил удовольствие от аромата в вашей комнате?
Яков лишь печально покачал головой.
Он кашлял все больше и больше, пока не перестал кашлять навеки. Яков отправился в лучший мир за два месяца до того, как разразилась эта страшная война с гитлеризмом.
Целый день дверь в доме покойного Гусмана не закрывалась. Одни приходили. Другие уходили. Пришла и одна знакомая художница, которая увела овдовевшую Фаню к себе. Лева Зевин, хороший художник (погибший в первые дни войны), поблескивая черными глазами, тихо сказал одной художнице: «Лида, зачем надо было Фаню уводить? Она была вполне спокойна. Она видела, как Яков лежит на пружинах, накрытый бурым покрывалом, и ей уже не надо было звонить по всем знакомым телефонам и спрашивать: «Почему это Якова до сих пор нет дома?» Замечание Зевина было верным. Если Яков, и являлся домой где-то в два, в полтретьего ночи, то принимался рассказывать Фане, что он запоздал по той причине, что трамвай сошел с рельсов. Надо ли тут говорить, что задерживался он допоздна совсем по другой причине…
Художники, пришедшие вместе с женами, к вечеру ушли, потому что их жены очень трогательно относились к себе и не хотели излишне расстраиваться. Другие же, пришедшие без жен, тоже, в конце концов, ушли. И где-то в половине одиннадцатого вечера осталась только одна художница — Вера Федоровна. Она была незамужней и решила побыть сама с покойником. Она знала, что бояться надо живых, а не мертвых. Нашла растрепанный том Достоевского «Белые ночи» и читала. И едва ли слышала, как около двенадцати часов отворилась дверь и в комнату вошла высокая плотная женщина в широком черном пальто, в черной тонкой шали, что так шло ее лицу. А лицо ее было великолепным. Почему великолепным? Потому что был красив овал ее лица, изящно вылепленный рот занимал мало места на лице; высокий лоб был украшен чуть седоватыми густыми волосами, ресницы оттеняли нежные розоватые щеки. Она сбросила с плеч черное пальто, обернула тонкую шаль вокруг лица, волосы заправила за уши, открыла ридикюль (сумочку), достала оттуда какую—то маленькую четырех угольную вещицу, завернутую в белоснежный платочек. Развернула платочек, отложила его в сторонку и принялась тихо читать:
«Блажен муж, что в собрании нечестивых не сидел, и путями грешными не ходил…».
Вера Федоровна сразу же поняла, что это псалмы. Но пришедшая читала псалмы недолго и обратилась к Вере:
— Вы так же, как и другие, считаете, что умерший не должен пить? Он лежит, конечно, но душа его витает вокруг нас и жаждет.
— Вот полведра воды, — ответила Вера.
— Будьте столь добры, вынесите эту воду и вылейте, а из колонки наберите свежей.
Вера принесла свежей воды, зачерпнула целую кружку и поставила на стол. Пришедшая взяла кружку, подошла к покойнику и, постояв возле него, сколько считала нужным, поставила кружку на стол. Раскрыла маленький молитвенник и вновь стала шептать псалмы.
Вера Федоровна задремала, как ей показалось, на несколько минут, но очнулась, услыхав шаги с улицы. Стало чуть светлее. В полутьме Вера расслышала спокойное ровное дыхание. Она увидела, что незнакомка тоже задремала… Спустя некоторое время стало светать. Женщина проснулась, быстро набросила на плечи черное пальто и тихо сказала:
— Ведь у меня в половине десятого концерт. Я побегу, — и вышла из комнаты.
Было часов семь утра. Дверь отворилась и вошел Лева Зевин. Он на цыпочках подошел к Вере и с замирающим сердцем спросил:
— Вера, ты всю ночь одна сидела с покойником?
— Ночь, как бы она ни была длинна, уже прошла. И были мы здесь втроем.
— Но скажи мне, Вера, ты хоть знаешь, с кем ты коротала ночь? Я ее встретил у двери.
— Да. Я смотрела во все глаза. Была уверена, что я ее видела не раз, но не могла вспомнить, кто она и как ее зовут.
— Умница моя, сколько раз ты видела, как она становится на колени, прежде чем садится за фортепьяно. Это же известная Юдина**, всемирно прославленная пианистка. Что она тебе сказала?
— Она сказала очень тихо, что на похороны придет.
— Конечно, она придет. Я ей звонил недели две назад, и она спросила: «Какой художник опять умер?» Потому что ни одни поминки не обходятся без ее концертов. Тебе выпало счастье провести ночь с выдающейся женщиной, если в такую ночь уместно говорить про счастье.
Вера припомнила все детали прошедшей ночи и вздохнула.
— Как ты думаешь, Верочка? — спросил Лева с любопытством, — извини за этот вопрос: она действительно была лишь его ученицей?
— Трудно сказать, — ответила Вера. — Чужая душа потемки.
Фрагмент из повести «Поздняя любовь»
ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА
* Йосеф Хаим Бреннер (1881 — 1921) был замечательным ивритским прозаиком и редактором нескольких журналов в Палестине начала ХХ века. Убит в мае года 1921 года во время арабских волнений в Яффо. В честь писателя, весьма почитаемого в Израиле, назван крупнейший кибуц «Гиват-Бренер».
** Мария Вениаминовна Юдина (1899 — 1970) великая московская пианистка, духовная дочь отца Александра Меня. К концу жизни исповедовала православие. Была в дружеских связях со многими московскими художниками.