Астка, Асенька, Асик, Асточка…

0

История любви Анастасии Потоцкой и Соломона Михоэлса

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Матвей ГЕЙЗЕР

 

Л.Б.Либединской

История знает замечательных женщин, не просто посвятивших жизнь своим избранникам, но разделивших с ними горесть их судеб. Жертвенность эту не объяснить житейской логикой.

Раздумывая об Анастасии Павловне Потоцкой — жене Соломона Михайловича Михоэлса, — бесконечно восхищаюсь ее благородством, верностью любви, которую она пронесла сквозь тяжкие годы одиночества и гонений.

В мир Михоэлса Анастасия Павловна вошла — неожиданно и до конца дней — как бы из другой галактики. Аристократка, потомок старинного дворянского рода, она выросла в окружении учениц и преподавателей I московской женской гимназии, основанной ее матерью. Варварой Потоцкой В конце 1933 года, когда Михоэлс познакомился с Анастасией Павловной, она была молода и прелестна. Насмешливый взгляд ее умных, красивых глаз, чарующая улыбка «сводили с ума» многих ее поклонников. Незаурядный ум, истинная воспитанность, тонкая женская интуиция, подлинный талант общения…

С Анастасией Павловной меня познакомил сын С.Я.Маршака — Иммануэль Самойлович. Однажды, придя к нему, я увидел пожилую, невысокого роста женщину. Следы былой красоты, аристократизм чувствовались во всем: в чертах лица, в гордой осанке, в манере разговора. Какая-то особая притягательность, насмешливость, даже молодость сохранились в ее голубовато-зеленых глазах. Увидев Анастасию Павловну, я почему-то вдруг подумал о Марии Волконской и как-то не слишком уверенно, без особого почтения сказал об этом.

— Едва ли,— улыбнулась Анастасия Павловна.— Я не из князей, а из «графьев». Из Потоцких—это по отцу. По матери—из Воейковых. По мужу—из Михоэлсов.

В конце мая 1968 года я пришел к Анастасии Павловне в ее квартиру на Ленинском проспекте. Маленькая, 11—12 квадратных метров комнатка — подлинный музей. Как только в ней все помещалось! Десятки фотографий: Михоэлс в ролях. Рисунки Фалька, Шагала. Скульптурный портрет Михоэлса, выполненный Гликманом. Комод старинной работы и кресло, принадлежавшее матери Анастасии Павловны Варваре Васильевне, профессору словесности, автору русско-французского словаря, директору I московской гимназии, учениками которой были сестры Марина и Анастасия Цветаевы, Галина Дьяконова, ставшая впоследствии женой Сальвадора Дали…

— Это «купе» — филиал нашей комнаты на Тверском бульваре, в которой мы жили с Соломоном Михайловичем с 1935 до 1948-го, — сказала Анастасия Павловна. — Я все сохранила и перенесла сюда. Часто беседую с Соломоном Михайловичем, советуюсь, иногда спорю… Ровно в пятую годовщину его гибели в газетах появилось сообщение о «процессе убийц в белых халатах». Я похоронила Михоэлса еще раз и вновь убедилась в том, насколько сильна моя любовь к нему, вера в него… И Михоэлс был рядом. Это он не позволил мне покончить с жизнью. Это он внушил мне, что «т а к о е» может прозвучать только как подпись моего согласия с газетами! Это он помог мне пережить дни, когда очень знакомые люди переходили улицу, чтобы не встретиться со мной… Ночи были не так страшны. Хотя 90 ночей я спала одетой, готовой к выходу. Михоэлс был рядом, и я читала-перечитывала его письма…

Слушая Анастасию Павловну, читая ее воспоминания о Михоэлсе, я думал о том, что она никогда не жила только прошлым, ей хотелось сохранить для будущего все, что связано с Михоэлсом. «Память, — говорила она, — единственная возможность победить время».

Летом 1969 года Анастасия Павловна неожиданно предложила мне поехать в Минск: «Может быть, Вам удастся что-то узнать о его гибели, о той ночи». В тот же вечер я уехал в Минск и пробыл там несколько дней, но…

Вернувшись в Москву, я рассказал Анастасии Павловне о встречах в Минске. И еще сознался в том, что после почти двадцатилетнего перерыва в поезде Минск-Москва написал стихи…

Анастасия Павловна отпила глоток водки, не спеша закурила и, стряхивая пепел, обратилась ко мне:

— Марк, Вы настоящий рыцарь прошлых времен. Поверьте, этот титул я «присваиваю» очень избирательно…

В тот вечер мы особенно долго и откровенно беседовали с ней.

И до поездки в Минск я бывал у Анастасии Павловны, но теперь я навещал ее постоянно — то один, то с друзьями, и часто — с мамой, Дорой Марковной Гейзер. Отношения их вскоре стали очень сердечными. Помню, Анастасия Павловна усаживала маму в «кресло Варвары Васильевны» и просила ее петь еврейские песни (у мамы был хороший голос, и она очень любила еврейские и украинские песни). Мама стеснялась, отнекивалась, но Анастасия Павловна бывала по-доброму настойчива: «Дора Марковна, спойте!.. Вы ведь не для меня, а для Соломона Михайловича поете. Это он просит Вас. Видите, как он на нас смотрит?» — говорила она, повернув голову к прекрасной фотографии Напельбаума, висевшей в тонкой металлической рамке на противоположной стене. И мама начинала петь, а Анастасия Павловна ей подпевала на идише.

Мама в ту пору жила на Арбате, и Анастасия Павловна, бывая в центре, заходила к ней. Чудом сохранилась любительская фотография, сделанная моим другом Гришей Бейлисом в одно из таких посещений…

А теперь хочу вернуть читателя к тому вечеру, вечеру нашей первой беседы после моего возвращения из Минска.

Анастасия Павловна подарила мне оттиск своей статьи «О Михоэлсе большом и старшем» (сделав надпись, которой я и по сей день очень дорожу). Я спросил ее, вошли ли в последнее издание книги все сохранившиеся статьи и беседы Михоэлса. Услышав мой вопрос, Анастасия Павловна открыла комод и выгребла оттуда большую кипу бумаг, сказав при этом: «Опубликована лишь небольшая часть. Будущим исследователям Михоэлса дел хватит…» Я попросил разрешения ознакомиться хотя бы с какими-то из этих материалов. Перелистав их Анастасия Павловна выбрала несколько скрепленных вместе страниц, на первой из которых было крупно написано: «Репетиция «Лира». Ленинград, 1934».

— Начните с этого. Мне очень дороги эти странички. Здесь восстановлена одна из ленинградских репетиций «Короля Лира», на которой я впервые присутствовала. Вместе с одним из актеров театра, скрупулезно сличая сохранившиеся у него и у меня записи, значительно отличающиеся друг от друга и дополняющие друг друга, дописывая все, что сохранила его и моя память. Мы получили буквально стенограмму той необыкновенной репетиции «Лира». А для меня эта репетиция памятна еще и потому, что она была частью самого счастливого дня моей жизни…

«С Михоэлсом мы познакомились «первый раз» в доме у моей кузины в 1933 году, но мне казалось, что об этом знакомстве он забыл, — рассказала мне в тот вечер Анастасия Павловна. — А летом 1934 года мы встретились с Соломоном Михайловичем в Ленинграде.

Чудная голубовато-белая ночь. Мы медленно гуляем по Невскому, по набережным Невы. Я знала о недавних трагических событиях в жизни Соломона Михайловича: в течение короткого времени он потерял близких ему людей. Он сказал мне в ту ночь: «Сыграть Лира стало целью моей жизни. Но почему так быстро стало убегать время, вместо того, чтобы оно хоть чуточку приостановилось? Боюсь, не успею… Велят играть в другие игры».

Мы говорили о любимых писателях, о любимых книгах. «Больше всего в жизни люблю книгу Иова. И не потому, что любил ее Толстой. (Одного этого было бы достаточно!) Люблю Иова! Помнишь, Асенька: Бог дал разрешение Сатане испытать Иова. И на Иова ниспосланы были страшные муки: он потерял богатство, нажитое тяжким, честным трудом; потерял дом, погибли дети. Но Иов не проклял Бога, а лишь разорвал в трауре свои одежды, остригся наголо, и, упав на колени, восклицал: «Яхве дал, Яхве и взял; да будет имя Яхве благословенно!» Он не послушал совета жены — похулить Бога: «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?»

А у Шекспира, помнишь: «Вот она — великолепная глупость мира! Стоит нам впасть в несчастье, в котором мы чаще всего сами виноваты, и ответственность за катастрофу мы возлагаем на солнце, звезды и луну. Как будто мы становимся негодяями по велению необходимости, дураками — по небесному предначертанию, мерзавцами, ворами и плутами — под давлением небесных сфер, пьяницами, лжецами и развратниками — подчиняясь влиянию планет; и как будто бы все наше зло навязывает нам божественная воля».

Странно устроен человек (и во времена Иова, и во времена Шекспира, и сейчас): мы все пытаемся вину перенести на время, в котором живем, на людей, на окружающих, на правителей. А ведь Пушкин так не поступал. Помнишь:

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу…

Михоэлс прочел эти строки и оглянулся по сторонам: «Ну и времена! Пушкина в Ленинграде приходится читать с оглядкой!»

— Ты ведь только что читал монолог Эдмунда и не испугался.

— Я уверен — если бы в Англии не было Шекспира, то власть королей так и оставалась бы неограниченной до наших дней…

Мне становилось все более понятным, почему Михоэлс решил сыграть Лира…

— А почему ты не сыграл Гамлета? — спросила я его.

— Не сыграл и уже не сыграю. А не сыграть Лира не могу. В нем так много можно рассказать о прошлом, о настоящем, о будущем. И главное — все о себе.

— А в «Гамлете» разве нельзя?

— В силу, может быть, наивности я поверил обещанию Алексея Михайловича Грановского, который мне к десятилетию театра обещал роль Гамлета. Я очень много думал тогда о Гамлете. Было время, когда я очень увлекался и ролью Отелло, причем обосновал для себя целый ряд концепций, то есть систем построения этого образа. А Гамлет останется моей вечной любовью, но мое время для исполнения Гамлета уже прошло, я повзрослел и дорос до Лира. Мне со сцены хочется спросить зрителей: «Разве для того, чтобы познать истину, надо сначала надеть корону, а потом лишиться ее?» И еще: «Если ограничить жизнь лишь тем, что нужно, то жизнь человека сравнится с жизнью скотской. Почему люди этого не хотят понять?» Я много раз перечитывал всего Шекспира, но когда читаю «Короля Лира», душа моя очищается…

Я завидую людям, настроение которых не зависит от событий жизни вообще, а только от житейских мелочей. А меня постоянно волнует все вокруг: от невинно осужденных людей до семейных неурядиц у актеров нашего театра… Мой дед учил меня: от судьбы не уйдешь, поэтому радуйся ее подаркам, а если судьба неблагосклонна — потерпи, не думай о худшем.

Сейчас я счастлив, мне хочется, чтобы эта белая ночь длилась вечно, чтобы она превратилась у нас с тобой в светлую жизнь… А на сердце все же тревога. Порой мне кажется, что я участвую в каком-то злодеянии. Может быть я ищу спасения у Лира? Так часто меня преследуют его слова: «Чтоб мир переменился иль погиб».

Белая ленинградская ночь незаметно перешла в светлое солнечное утро. Выпив кофе в подвальчике на Невском, я пошла с Соломоном Михайловичем на репетицию «Лира» (репетировали, если мне не изменяет память, в зале дома Санпросвета, недалеко от гостиницы «Европейская»).

С.Э.Радлова в то утро еще не было. Соломон Михайлович сидел за столиком у окна. Подперев лоб руками, он смотрел куда-то вдаль и, казалось, не имел отношения к происходящему на сцене.

Но это только казалось… Он реагировал на неуловимые интонации в голосе актеров, на каждый жест. Я видела это по его глазам, по выражению лица.

Он никого не останавливает, не перебивает. А в перерыве делает подробнейший анализ репетиции, сам играет каждую роль. Михоэлс помнит наизусть весь текст Лира. Репетиция идет на идише, а замечания и наставления Михоэлс делает на русском языке.

А когда актеры устали, Соломон Михайлович предложил сделать «литературный перерыв», во время которого он рассказывал о «Короле Лира», о Шекспире.

— Начну с конца. Тема черной неблагодарности детей так стара, что в пьесе Шекспира не кажется мне основной.

— А что же, по-вашему, самое основное в пьесе «Король Лир»? — спросил его кто-то из актеров.

— Когда в момент величайшего горя Лир восклицает:

Бездомные, нагие горемыки!

Где вы сейчас? Чем отразите вы

Удары этой лютой непогоды

В лохмотьях, с непокрытой головой

И тощим брюхом? Как я мало думал

Об этом прежде!

Вот прозренье Лира! Я говорю об этом потому, что хочу, чтобы вы не просто играли в «Короле Лире» — я хочу, чтобы вы поняли по-настоящему Шекспира, его время. Без этого играть в «Короле Лира» невозможно.

Мне лично кажется, что трагедия Лира — это трагедия обанкротившейся ложной идеологии…»

(Прерву воспоминания Анастасии Павловны, чтобы обратить внимание читателей: последняя фраза была произнесена в 1934 году, и случайно вырвавшейся ее считать нельзя, так как немногим позже Михоэлс повторил ее в статье «Моя работа над «Лиром». И не исключено, что фраза эта сыграла роковую роль в его судьбе…)

«— А теперь я продолжу «с начала», — развивал дальше свою «шекспировскую лекцию» Соломон Михайлович. — Я буду говорить о том, что мне больше всего знакомо, — о «Короле Лире», хотя коснусь и других произведений Шекспира.

«Король Лир» — сюжетно не оригинальный вымысел Шекспира. Мы знаем знаменитую английскую народную сказку… Жил-был король. Было у него три дочери. Однажды он призвал дочерей и попросил их, чтобы они ему сказали, как они его любят. Одна дочь угодила комплиментом, вторая дочь угодила страстной речью, а третья просто сказала: «Люблю тебя, как соль». Король рассвирепел и прогнал эту дочь. Дальше в народной сказке говорится о том, что наступил соляной голод, и только тогда король догадался, как любила его младшая дочь. Это очень простая сказка, в ней нет никакой особой поэзии, в ней народ пытался высказать некую мудрость, эмпирическую и неглубокую, но ценную. Так что Шекспир не явился новатором. Этим сюжетом воспользовались и другие драматурги. Есть подобный сюжет и в Библии. Но Шекспир сделал это «по-шекспировски». Пусть не покажется вам это пустыми словами, когда я говорю о безбрежной, о глубокой, о бездонной пучине и сравниваю Шекспира с океаном. Кто подходит к Шекспиру чисто созерцательно — этого понять не может. Только тот, кто остается с ним лицом к лицу, тот, кто должен взвалить на плечи тяжесть всех страстей человеческих, которые задевает Шекспир, тот, кто встречается лицом к лицу с текстом, с его образами, испытывает приблизительно то, что испытывает парашютист, бросаясь сверху вниз на девять километров, или водолаз, опускающийся на само дно морское, на много километров вглубь.

Я вам рассказал что-то о «Короле Лире», а говорить о Шекспире и его творчестве можно бесконечно…

— Скажите, Соломон Михайлович, а правда, что Шекспира вообще не было на свете? — спросил кто-то из молодых актеров.

— Сколько вам лет, молодой человек?

— 23.

— А сколько у вас детей?

— Я еще не женат.

— А Шекспир женился в 18-летнем возрасте, а когда ему был 21 год, у него было уже трое детей, не в пример вам. А теперь я хочу спросить: вы любите «Песнь песней»?

— Очень, очень.

— Я не уверен, был ли автором этой великой книги мой предок Соломон Мудрый, но для меня важно, что «Песнь песней» мне хочется читать всю жизнь.

И Михоэлс вдохновенно продолжил свой рассказ о Шекспире. Познания его жизни и творчества Шекспира вызывали восхищение. Михоэлс рассказал об эпохе Шекспира, о жизни в елизаветинской Англии, об эпохе заката феодализма и наступлении новой исторической эпохи.

Помню его последние слова:

— Меня, в отличие от Геторна или Марка Твена, не волнует, кто был истинным автором «Гамлета» и «Короля Лира» — я счастлив, что эти Книги существуют на свете, и они современнее многих книг, написанных нашими писателями вчера и сегодня. Даже если слова «Книга дороже мне престола» тоже приписывали Шекспиру, они волнуют меня, независимо от их автора. Великие слова, книги, песни не стареют. Мысли Гамлета, Лира волнуют мое сердце сегодня. Сила Шекспира, по-моему, в том, что прошлое он сделал настоящим и будущим.

Я так много говорю об этом потому, что хочу, чтобы вы не просто играли в «Короле Лире», я хочу, чтобы вы полюбили по-настоящему Шекспира, его трагедии, комедии и сонеты. Многие сонеты Шекспира дополняют, разъясняют его трагедии. Послушайте:

Я жизнью утомлен, и смерть — моя мечта.

Что вижу я кругом? Насмешками покрыта,

Проголодалась честь, в изгнанье правота,

Корысть — прославлена, неправда — знаменита.

Где добродетели святая красота?

Пошла в распутный дом, ей нет иного сбыта!..

А сила где была последняя — и та

Среди слепой грозы параличом разбита.

Искусство сметено со сцены помелом,

Безумье кафедрой владеет. Праздник адский!

Добро ограблено разбойнически злом,

На истину давно надет колпак дурацкий.

Хотел бы умереть, но друга моего

Мне в этом мире жаль оставить одного. (перевод В.Бенедиктова).

Может быть, прочитав этот сонет, мы с вами лучше поймем и Лира, и Шекспира, и его время, и тогда вы сумеете по-иному сыграть. Каждый настоящий актер — поэт, он творит свои поэтические миры, в которых отражается наша действительность.

— Вот уже целый час слушаю вас, почтенный Соломон Михайлович! Вы самый знающий шекспировед из всех, которых я знавал, — сказал С.Э.Радлов. — Я при всей занятости не приостановил ваш чудесный урок и для актеров, и для меня — не только из-за истинного к вам уважения — уверен, что ваш урок важнее моих репетиций!

После репетиции мы с Соломоном Михайловичем пошли пообедать в «Асторию».

— Я сегодня так счастлив! Ты, Шекспир и Ленинград в один день!

— В течение суток, — шутя заметила я. — Это были самые прекрасные часы всей моей жизни.

— Ты знаешь, я забыл сказать актерам самое главное, без этого им не понять Лира: он стал жертвой своей самоуверенности. И главный герой всех событий в истории — Время — разрушило иллюзии Лира.

Я где-то выписал слова Блока о Лире:

«Должно быть, в жизни самого Шекспира, в жизни елизаветинской Англии, в жизни всего мира, быть может, была в начале XVII столетия какая-то мрачная полоса. Она заставила гений поэта вспомнить об отдаленном вехе, о времени темном, не освещенном лучами надежды, не согретом сладкими слезами и молодым смехом. Слезы в трагедии — горькие, смех — старый, а не молодой… Шекспир передал нам это воспоминание, как может передать только гений, он нигде и ни в чем не нарушил своего горького замысла».

Я убедилась в тот день, что не сыграть Лира Михоэлс не мог.

Вечером того же дня я уехала в Москву. И вскоре поняла, что «шекспировские сутки» изменили всю мою жизнь. Я была «без ума» от Михоэлса, с нетерпением ждала возвращения театра в Москву, ходила на вокзалы, встречала поезда из Ленинграда. Наконец, в середине августа 1934 года мы снова встретились с Михоэлсом. И уже навсегда…»

— У меня сохранились все письма и даже записки Соломона Михайловича, — сказала мне Анастасия Павловна. — Вот первое письмо, которое он прислал мне. Вы — первый, кому я даю его прочесть…

«Астка, Астка, Асенька, Асик, Асточка. Начинается на «А» и так и является для меня, моей жизни, моего дня и ночи началом начал… (неразб.) сердцем моим. Когда произношу твое имя, в груди становится полно, до тесноты. Спирает все и дает могучее ощущение внутреннего моего богатства, силы, власти.

Астка! Это утро, первое пробуждение. Это день (в который) брошена была моя мысль, это — вечер с его первых сумерек до густого мрака замирающего неба, когда позволено мечтать и освобождать воображение. Это — ночь — моя ночь с прерывистым сном, тревожным сном, где воображение обрабатывает явь. И явь, и сон — это Астка…

Глаза твои часто касаются самого дна, хотя глубина их бездонна. И волосы твои кончаются одной завитушечкой сбоку, хотя ничего более непокорного я не видел. В них весна и протест.

Губы твои — ласковы, нежны и часто жестоки в поцелуе и слове. И тело Твое мудро, как Твой свежий высокий и острый ум. И вся Ты — то, чем дышу, чем живу, и чего хочу и чего никому никогда не отдам. Астка — И для тебя эти сто страничек. Хотя их у меня для тебя—гораздо, неизмеримо больше. Ими полон мозг, глаза, уши и то, что отдано и посвящено Тебе. Пишу тебя, пишу для тебя. И ничего нежнее и жесточе я не знал в моей жизни, как моя любовь к Тебе, к Астке, к жене моей.

К Астке.

В тебе я весь. Но я не тону в Тебе. Я рождаюсь заново. Тобой уже рождены во мне новые слитные образы — мысли. Это уже наши с Тобой дети. И все, что родится вновь, каждый образ, каждая мысль, каждый острый прием, зачато мной в близости с Тобой, смешано с Твоей сочной и мутной, как смоченное радостью сознание, любовной струёй твоей женской страстной влаги. Рождено Тобой.

Предок Авраам жизнь свою начал в пустыне. Кругом сжигающее жизнь раскаленное жерло солнца. С ним Сарра, которую звали Соррой.

Закон запрещал смотреть на женщин, и Авраам никогда не видел той, кого любил. Он любил ее в своем воображении, но никогда не видел образа своей жены.

Но и у Сарры были свои тайны, и немало ангелов белокрылых готовы были выполнить любое желание, лишь бы насладиться радостной улыбкой ее подлинно земного прекрасного лица.

И Сарра не пожелала ничего, ни нарядов прекрасных, ни украшений ценных, ни сана даже в начале не пожелала она.

В пустыне Сарре по женской прихоти захотелось воды. Не для питья, нет. В старых мехах их было достаточно, чтоб утолить жажду. Ей ручья с родниковой, хрустальной, прозрачной водой захотелось — в пустыне, именно здесь.

Что же ангелы? Эта порода полна восхищения и готовности лишь до той минуты, пока не нарушен порядок, заведенный свыше.

Вода в пустыне — абсурд, чепуха. Воды в пустыне быть не может. Там кое-где оазишко гнилой, еще туда-сюда — но ручей, да чтоб вода была, да еще хрустальной, чистой — ну, это, конечно, женская блажь, ради которой пустыня никак не может изменить своей природы, — быть безводной и сухой.

И лишь один из стаи серафимов, быть может, «бывший», быть может, «падший» быть может, просто «примазавшийся», не устоял. Захотел он не столько желание Сарры осуществить, не столько в улыбке ее выкупать свои крылья — думаю, что не это его соблазнило. Я даже уверен в том, что его мучило желание узнать, для чего, для какой цели Сарра захотела изменить положенный свыше распорядок вещей в природе.

Вот. И он, ему одному известными путями, повернул волю Господню к некоторой ревизии образа пустыни.

— Пусть потечет ручей!

Это было раннее утро. Приблизительно такое, когда (спустя) тысячелетия люди только кончают свой ужин на крыше в «Европейской» и отправляются срывать «Анютины глазки» для чисто научных надобностей по митогенетике. Вот в такую едва брезжащую рань перед палаткой супружеской четы предков вдруг возник ручей.

Женский сон чуток.

И тихое журчание ручейка прервало легкий сон Сарры. Можно даже быть уверенным в том предположении, что не самый ручей журчал; шум нетерпения производил искусник сизокрылый, который выжидал улыбки Сарриной, своей мзды за содеянное, да еще последствий всего этого дожидался он, уверенный, что «неисповедимы пути»…

Сарра вышла. Увидела ручей. Где-то в глубине души усмехнулась, потом брови ее сразу проглотили улыбку, и в глазах искрометно блеснул зеленый огонек.

Она быстро скинула покрывало, чалму и все, что скрывало от глаза человеческого ее гордо дразнящее тело, и с вызывающим криком кинулась в воду.

Авраам праведен.

Он вышел, не глядя в сторону жены, спросить, что исторгло этот странный, необычный крик. Но вместо ответа раздался второй крик. В нем было все: восторг, страсть, изумление, радость, боль, горе, острая мысль, смешанная с безумием, в нем смешались кровь и тлен, жизнь и смерть, скорпион с розой.

Крик этот принадлежал уже не Сарре, а Аврааму. Вода отражала зеркальной поверхностью своей бесподобный, отравляющий ядом желаний образ и тело Сарры. Авраам впервые увидел жену. Любовь с заповедных высот спустилась на землю. Из темных и холодных углов стихийных и слепых желаний влезла безжалостным двуязычным жалом — любовь, в самый мозг, в память, в мысль человека.

Да, да, двуязычным жалом. Ибо в эту минуту родилась не только любовь. Родилась еще и ревность. Авраам увидев, и вместе с радостью, со счастьем любви родился страх — потерять!!!

Так началась земная любовь: в крике муки и ошеломляющего счастья.

И сизокрылый здесь ни при чем.

Здесь только ты да я.

По усам текло, в рот не попало, и т.д. Все остальное, как полагается».

Я прочел письмо дважды, я был потрясен… Это была гениальная поэма никому неведомого писателя — Соломона Михоэлса. Его «Песнь Песней»…

Окончание следует

Выражаем благодарность дочери Матвея Гейзера Марине за предоставленные нашей редакции архивы известного писателя и журналиста, одного из ведущих специалистов по еврейской истории.

Играй, Михоэлс!

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий