Ведь каждый из нас – современник

0

Размышления над книгой «Марва – это шалфей. Из иерусалимского дневника»

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Лина КЕРТМАН

 

«Ведь каждый из нас – современник

Всего, что бывает с другим».

 Наум Коржавин

Эту строку любимого поэта я часто вспоминала при чтении книги Тани Лившиц-Азаз «Марва – это шалфей. Из иерусалимского дневника». Попробую объяснить, почему…

Я познакомилась с Таней на вечере в Русской библиотеке на одном из заседаний Иерусалимского клуба библиофилов (ИКБ). Она очень просто подошла ко мне как к дав-ней знакомой, и подарила мне сборник воспоминаний об отце, литературоведе Льве Лившице, и сборник его работ, собранные его другом критиком Борисом Львовичем Милявским при участии Тани, подготовившей их к изданию. Позднее я узнала, что Таня еще в подростковом возрасте была увлеченно погружена в работы отца, вместе с ним переживая перипетии возвращения имени Бабеля после долгих лет замалчивания, и Лев Яковлевич часто советовался с ней, с интересом прислушиваясь к ее молодым суждениям. (Творчество Бабеля и его судьба продолжают интересовать Таню по сегодняшний день).

Таня Лившиц-Азаз родилась в Харькове в семье известного историка литературы Л.Я. Лившица. Высшее образование получила в Ленинграде, а в 1977 году, вместе с мужем и сыном репатриировалась в Израиль и поселилась в Иерусалиме. Здесь, в Еврейском университете, она подготовила и защитила докторскую диссертацию по фармакологии, свыше 30 лет проработала клиническим фармакологом в медицинском центре Хадасса и опубликовала около трех десятков научных статей в американских и европейских медицинских журналах. С 2000 года стала активно печататься в русскоязычной израильской прессе и в Интернете. Чаще всего ее публикации появлялись на страницах альманаха «Огни столицы», «Иерусалимского журнала», в газете «Вести» (приложение «Окна») и сетевом журнале «Мы здесь».

Книга воспоминаний о Льве Лившице взволновала меня совсем по-особому, после чего мне очень захотелось подарить Тане книгу воспоминаний о моем отце – киевском историке Льве Ефимовиче Кертмане. Очень многое оказалось похоже… Лекции моего отца были также блестящи и знамениты в послевоенном Киеве, и он тоже пострадал в годы борьбы с «безродными космополитами». Не так страшно, как Лев Лившиц – арестован он не был, но был навсегда изгнан из родного Киева, пережил и клеймящие статьи, и разгромные собрания. (Вторую половину жизни мои родители работали в Пермском университете). Но еще важнее – удивительное сходство Личностей. Таня очень взволнованно почувствовала это, прочитав составленную бывшими студентами, аспирантами и друзьями моего отца книгу «Мир личности». С тех пор мы подружились, и в частых разговорах об отцах иногда называем их – «Наши Львы»…

Но пора наконец перейти к самой книге Тани. Ее обложка мгновенно притягивает взгляд, обещая что-то таинственное и необычное, праздничное и грустное… Во-первых, неожиданное название, точнее его первая часть «Марфа – это шалфей!» Это «ботаническое» мини-открытие для автора превратилось в девиз ее отношений с израильской действительностью: поверять здешний свой опыт тамошним, искать и находить общие корни.

А картина Нахума Гутмана «Пастушок» (1928 год) на лицевой стороне обложки еще больше возбуждает читательское любопытство. На этой мирной картине по-настоящему отдыхает утомленный совсем другими впечатлениями последнего времени глаз… Тишина. Скромная непритязательная красота очень уютной природы. Хочется неторопливо рассматривать широкое пространство луга, открывающее дальний горизонт с силуэтами пальм и оливок. Справа римский акведук. Древняя земля, уголок Средиземноморья. Возникает ощущение гармонии и глубокого покоя. Оно усиливается позой юного пастушка, удобно и привольно растянувшегося на траве, за его спиной пасутся козочки. Взгляд пастушка открыт, устремлен на зрителя и вместе с тем полон мечтательности, он о чем-то глубоко задумался. Рядом с ним на траве флейта. Будущий царь Давид, неразрывная связь Земли, искусства и истоков нашей древней истории, идеал романтического сионизма, столь любезный авторскому сердцу? На первый взгляд простая картина оказывается эмоционально многослойной и требующей неспешной вдумчивости. Не это ли можно сказать обо всей книге?

Неожиданное заглавие и живописный «запев» продолжают два очень разных эпи-графа: распахнуто откровенная строфа Бориса Пастернака («Здесь будет все пережитое, / И то, чем я еще живу, / Мои стремленья и устои, / И виденное наяву…») – и, пожалуй, в контексте этой книги немного лукаво кокетливое высказывание Ипполита Тэна (точнее, лукав не Ипполит Тэн, а выбор Таней именно этих слов для эпиграфа): «…это сборник статей; признаюсь, я люблю этот вид литературы. Прежде всего, можно бросить книгу на двадцатой странице, начать с конца или с середины; вы не слуга, но господин, вы можете обращаться с ней как с дневником…». На первый взгляд эти эпиграфы могут показаться несовместимыми и «взаимно противоречащими» один другому, но после прочтения книги нельзя не ощутить, что и то, и другое выражает ее сокровенную суть… Хотя в подзаголовке сказано: «Избранные очерки, эссе, мемуарные заметки, интервью, рецензии» – этот кажущийся «разброс» собран под одну обложку очень продуманно, о чем говорят заголовки больших частей (внутри которых – не менее значимые названия глав): МЕСТО И ДОМ (одна из самых волнующих в этой части глава – «Но с благодарностию – были…»); ЖИЗНЬ И КУЛЬТУРА; ИЗ ИЕРУСАЛИМСКОГО ДНЕВНИКА; ГЛАЗАМИ ЧИТАТЕЛЯ; В ЗЕРКАЛЕ АРМЕНИИ… Но эта продуманность никак не отменяет «разрешения» автора «начать с конца или с середины», чем я охотно и с большой читательской радостью воспользовалась – в таком чтении не с начала, а как Бог на душу положит – иногда есть особая прелесть… Более того, оно никак не помешало возникновению цельной картины самобытного и разнообразного внутреннего мира автора, так естественно «сопрягающей» традиции еврейско-русского воспитания и культуры с израильским опытом.

Читайте в тему:

Три вечера в Иерусалиме. 2010

Прежде всего глаз задержался на рецензии, озаглавленной «Штерн Людмила. Ося, Иосиф, Josef. 2001». Я читала эту книгу, многие главы ее – вслух с любимой подругой, ушедшей два года назад, еще и поэтому мне по-особому дорога память о ней. Нам очень понравилось, как пишет Людмила Штерн, по-настоящему дружившая с Бродским и помнящая его на разных этапах судьбы, как она честно признается, что, как многие, не сразу оценила масштаб его таланта и что не со всем в его сложной личности могла примириться. Думается, что не так легко было сказать об истории этой дружбы, ничего не упростив, но Таня сумела лаконично обозначить важные, тонкие и, пожалуй, трудно уловимые нюансы, найдя удивительные, на первый взгляд немного странные слова: «Со временем “Оська” потесняется “Иосифом”, а затем – “Josefом“. Но именно “потесняется”, а не “вытесняется”». Это – о талантливом психологическом портрете Бродского, данном Людмилой Штерн. Еще тоньше – о том, что при всем своенравии и быстротечности бега времени, тоже талантливо переданном в книге, Л. Штерн удалось уловить "НЕЧТО ИЗНАЧАЛЬНОЕ, ПОСТОЯННО ПРИСУТСТВУЮЩЕЕ В ОТНОШЕНИЯХ, НЕКИЙ НЕРАСТВОРИМЫЙ ОСТАТОК". Как точно сказано! Это почти «формула», применимая ко многим отношениям – читая эти слова, каждый читатель может вспомнить что-то свое…

Таких поражающе точно сформулированных психологических открытий в книге много… «Знаете, чего остро не хватает человеку на новом месте жизни? Глубины отражения. Той бесчисленной мириады семейных, школьных, дружеских и профессиональных связей, которые создают ощущение защитной толщи среды». – Казалось бы, каждому человеку, который по каким бы то ни было причинам уезжал из родного города и начинал новую жизнь на новом месте (даже не обязательно в другой стране!), знакома эта «острая нехватка», но вот эти слова об утраченной «защитной толще среды» помогают глубже уловить в не раз испытанном переживании прежде не осознаваемое – пугающее ощущение глубинной своей беззащитности. После этих слов по-особому значимо звучит переход к рассказу об Алике Лившице, так счастливо появившемся в их жизни, надолго внеся в нее новые радостные краски.

Со щемящей душу грустью и высокой благодарностью вспоминает Таня ушедших друзей, так талантливо помогающих им «справляться с жизнью». Алик Лившиц, может быть, главный в этом, увы, уже немалом списке… В Ленинграде прекрасный танцовщик знаменитого Кировского театра, один из лучших педагогов балетного училища, он приехал в Израиль, воодушевленный заветной мечтой: создать в Иерусалиме детскую школу классического балета. Очень увлеченный и многое сделавший для воплощения мечты (история его жизни явно достойна большой книги…), он сыграл огромную роль в жизни Тани и ее первого мужа, ленинградского театроведа Эдуарда Капитайкина. Эта дружба стала поистине спасительной в те особенно трудные их годы… Она помогла им внутренне распрямиться и, что было очень важно для обоих, обрести в растерянности утраченную «связь времен»: «Алик был весь из нашего прошлого, и вместе с тем совсем другой (…) С одной стороны, он был очень свой, ленинградский, с другой (…) в здешнюю действительность входил радостно и уверенно». Эта уверенность помогла им хоть в какой-то степени излечиться от шока «пересадки» на другую почву… В дом вновь вселилась родная атмосфера ленинградской культуры – беседы питерских интеллигентов, жаркие обсуждения и споры о давних ленинградских премьерах, воспоминания об общих знакомых, о самом городе – обо всем, по чему так соскучились. Постоянная поддержка Алика, не дававшего вновь впадать в депрессию, «вытаскивание» на прогулки и пикники, на спектакли его детской студии, радость его таланту… Солнечные страницы жизни. Написано так, что все это ВИДИШЬ и чувствуешь… Очень сильно описано горе по поводу его внезапного неожиданного ухода.

Светлой печалью окрашены воспоминания о любимой подруге Марине Фельдман-Меагер (очень талантливом экскурсоводе, художнице, авторе замечательных книг об Иерусалиме, глубоко изученном и страстно любимом). Столько радости было в их дружбе! Хотя Таня и Марина познакомились, когда уже были  мамами, в открытой их доверительности было еще много «девичьего». Так, живописно даны на посвященных Марине страницах их веселые и лиричные прогулки в живописном иерусалимском пригороде, где все радовало глаз и помогало передохнуть и отвлечься от домашних проблем и забот, которых хватало у обеих… Подруг связывало глубокое взаимопонимание, к тому же во многом удивительно совпали их жизненные сюжеты… «Портрет» Марины (и «живописный», и психологический) так ярок и убедителен, так «видима» ее жестикуляция и манера общения – обычно обаятельно ласковая, но иногда трудная, что читателям начинает казаться, что когда-то встречались с ней, слышали ее экскурсии. Таня щедро воспела творческий и человеческий талант подруги и горько оплакала ее. По-настоящему больно читать о том, как ударило известие о страшной болезни Марины, о ее обреченности, о взлетах надежды и припадках отчаяния, о «долгом прощании»… После ухода Марины остались глубоко любящий ее муж, многое сделавший для завершения главного дела ее жизни, и старенькая мама. Таня часто навещала ее… Теща и зять были «разноязычными» (она не знала иврита, а он – русского), но как-то понимали друг друга. Они продолжали жить вместе, и зять с трогательной преданностью до конца заботился о теще. Поистине – «романная ситуация»!

Впрочем, это можно сказать о сюжетах многих очерков этой книги. Все они глубоко захватывают, обаянием каждого героя проникаешься, по каждому вместе с автором скорбишь… Печаль автора светла, но, конечно же, внутри себя она часто говорит об ушедших не только «с благодарностию – были», но и с тоской – «их нет…». Особенно ощутима эта тоска в воспоминаниях о Константине Кикоине. Этот мемуар не случайно назван «Уловитель смыслов» – так он сам назвал себя в стихах: «… уловителем смысла, уловителем слов и строф, рифм и ритмов». Таня предполагает, что рождение этого образа в большой степени связано с основной профессией Константина – физикой. Но в целом этот человек «не укладывался» в рамки ни одной профессии – мощный интеллектуал, глубокий знаток и точных наук, и музыки, живописи, архитектуры, литературы и философии – «всегда казалось, что в его мозгу не было отдельных отсеков – «физики» и «лирики» – это были сообщающиеся сосуды». С нескрываемым восхищением рассказывается о том, что у Константина на все находилось время и «он был активным участником многих исследовательских проектов в самых разных областях: и в физике, и в истории культуры», но все же главное – он был Поэтом, и этот недооцененный при его жизни огромный Глобус многим еще предстоит открывать. Этой страстной надеждой завершен мемуар, но душу мемуариста это не может утешить – так не хватает Тане его живого голоса: «Вечерние лекции» по телефону, которые он мне читал в период моей душевной смуты, действовали целительно, он умел отвлекать и переключать не только мысли, но и сердце собеседника». И – очень важное (может быть, самое главное для нее…), без чего этот психологический портрет был бы до обидного неполон: «… его человеческий такт серьезно соперничал с блеском его интеллекта».

…В многочисленных интервью с самыми разными людьми Таня неизменно сохраняет свою очень узнаваемую – искреннюю и естественную – интонацию, но при этом удивительно умеет «с каждым говорить на его языке». Иногда это требует немалой эрудиции, что в полной мере проявилось в беседе с художником Александром Гуревичем – именно в беседу перетекло это по-особому интересное интервью, где «обе стороны» высказываются «на равных», и интервьюер не ограничивается требуемыми жанром короткими вопросами, но подробно обосновывает их возник-новение, по ходу высказывая свои взгляды и предположения и даже рискуя сформулировать воз-можные варианты ответов собеседника: «Ваши работы отличает обилие изобразительной цитатности (…), связь с работами мастеров Возрождения, малых голландцев, Рембрандта, Джорджа де Ла Тура. Сочетание цитатных образов с современными приковывает внимание, создает неожиданное прочтение. Этот прием – случайная находка, душевная тяга, сознательная концепция?»

Чувствуется, что ответ на этот вопрос всерьез важен для Александра Гуревича, и он объяс-няет, что всегда был далек от позиции авангардистов, сбрасывающих прошлое «с корабля современности»: «Мне дорого классическое европейское искусство – неотъемлемая часть моего внутреннего мира», и еще: «Дело не в самой цитате, а в том (…), ради чего художник ею пользуется, есть ли у него свой собственный посыл. Я стремлюсь к тому, чтобы мои картины были самостоятельными, отражали мое лицо, и в то же время чтобы чувствовалась связь с традицией мировой культуры. Полагаю, что в моих картинах зритель это обнаруживает…».

(Несколько картин обнародовано на этих страницах, так что читатель имеет возможность составить свое соб-ственное мнение. Кстати, очень конкретные вопросы Тани помогают обратить внимание на многие могущие бы остаться не замеченными подробности. Здесь хотелось бы отметить, что тщательно подобранный иллюстративный ряд на протяжении всей книги вообще очень помогает восприятию читателя – обязательные черно-белые фотопортреты героев и мест очерков, и цветные картинки – в материалах, посвященных искусству. Например, о двух крайне интересных выставках на «русской волне» в Музее Израиля: «Правда» художницы Зои Черкасской – цикл картин, посвященных алие 90-х и «Победа над солнцем» – о влиянии русского авангарда на современное искусство, интервью с куратором Таней Сиракович).

Но вернемся к беседе с Гуревичем. В какие-то моменты диалог становится остро полемичным: стоит Тане предложить какое-то свое истолкование символического смысла той или иной детали в картинах А. Гуревича («А свет меноры – свет милосердия, всепрощения?»), Александр каждый раз категорично возражает («Нет-нет. Просто композиционно она подошла, хорошо вписалась»). Таня (с мягким юмором): «Предпринимаю еще одну попытку «расшифровки»: «А яблоко – яблоко соблазна, греха?» Упрямый ответ почти откровенно иронически насмешлив: «Не знаю, может быть, и так, но необязательно». Думается, что такая упорная «несгибаемость» связана с настойчивым напоминанием художника: «Живопись не замена слову». Это сказано им по поводу другого вопроса – про библейские сюжеты братских конфликтов во многих его картинах. Тане хотелось бы более тонкой психологической нюансировки в изображении лиц участников кровавых трагедий: «Нет ни одного отрадного движения души. Это страшно и пугает. Ведь были же и у них свои муки вины (…) мы помним и искреннее раскаяние братьев Иосифа, и примирение Яакова с Исавом…». На это А. Гуревич отвечает, что это раскаяние наступило в дальней исторической перспективе, а он вовсе не собирался «рассказывать весь сюжет».

Однако в финале беседы прозвучала высокая нота, неожиданно «примиряющая» такие раз-ные искусства, как Живопись и Слово. Потрясающая картина А. Гуревича «Поэт М.», на которой изображен Осип Мандельштам на тюремных нарах (на это невозможно спокойно смотреть…), по признанию Тани, дала ей ответ на давно мучающий вопрос: «Что же там, в пересыльном лагере, случилось с Мандельштамом, почему не спас его от гибели поэтический гений?» И вот: «беззащитная мандельштамовская нагота сияет на фоне (… ) каменных морд тюремщиков. Пронзительная метафора обреченности хрупкой телесной оболочки гения в жутком мире нелюдей. Но только телесной оболочки. Ведь его поэзия живет с нами (…). Спасибо!»

И художник оценил глубину подхода человека другой профессии: «Спасибо Вам за серьезность и внимание к моим работам».

В совсем иной тональности проходит беседа с талантливым фотожурналистом Авивом Ицхаки – его фотоработы, скромно выставленные в одном из боковых фойе в «Театрон Иерушалаим», глубоко взволновали Таню, вызвав очень личные воспоминания. Это чувствуется и в названии очерка: «Я увидела «город, знакомый до слез», и, разумеется, на его исповедальных странницах: «Выставка вернула меня в Иерусалим того времени – наверное, самого драматичного в моей жизни. Годы бедности, неустройства, надежд, учебы, многочасовой работы; годы, когда иврит становился вторым родным языком, прорастал внутрь, и вместе с ним – влюбленность в Иерусалим. И тоска, всегдашняя тоска по Ленинграду, по проспектам и набережным, по паркам и театрам…Меня удивило, что такой эффект произвели фотографии, сделанные саброй во втором поколении.» (К Иерусалиму того времени Таня возвращается во многих очерках книги, и в каждом контексте это звучит очень органично… Ее описания Иерусалима 70-х годов с частыми холодом и сыростью, со знобящей неуютностью в плохо обогреваемом маленькой печуркой доме чем-то напоминают атмосферу города в романе Амоса Оза «Повесть о любви и тьме»).

В один из своих редких приездов в Иерусалим я была на этой выставке вместе с Таней, и она сумела «заразить» меня этим своим волнением узнавания того города и той своей жизни, и я с особым вниманием вглядывалась в эти очень выразительные и колоритные фотографии (иллюстрации многих из них даны в очерке). О каждой Таня говорила что-то интересное и новое для меня, не знавшей того Израиля. Виды того Иерусалима сразу вызвали у нее «острое желание узнать: кто этот человек, который сумел возродить перед моими глазами забытый облик Иерусалима моей молодости именно таким, каким он жил в душе?» И с обычной своей эмоциональной активностью (когда чем-то глубоко затронута) она разыскала фотографа и договорилась о встрече. Видимо, это не было интервью в обычном понимании слова – похоже, что скорее случилась «взаимно исповедальная беседа», в которой Таня поделилась с Авивом вызванными его фотографиями воспоминаниями и эмоциями (чему посвящены первые страницы очерка), и это вызвало его благодарное ответное желание рассказать о себе: о семьях родителей, приехавших в Эрец-Исраэль из Бессарабии и Литвы, о своем детстве в Хайфе, об учебе в Иерусалиме – в художественной академии «Бецалель», и о том, как постепенно понял, что его интересует не графика, а фотография.

…Поистине «людей неинтересных в мире нет, /все судьбы, как истории планет…» – эти строки Евтушенко вспоминались мне едва ли не на каждой странице этой книги, переполненной удивительно живыми психологическими портретами самых разных людей. Каждый, о ком пишет Таня Лившиц – берет ли интервью или просто рассказывает о человеке – по-настоящему интересен ей; это очень чувствуется в интонациях ее бесед, в часто неожиданных вопросах, которые задает. Она с такой добротой и тонкостью проникает в самые разные характеры и судьбы, что даже поначалу замкнутые люди постепенно откликаются и становятся более раскованными – чувствуется, что им самим интересно в чем-то по-новому задуматься о себе… Многих (почти всех!) Таня сумела так живо и интересно представить читателям, что начинает казаться (говорю, естественно, о себе, но думаю, что многие почувствуют похожее…), что были когда-то хорошо знакомы с этим или очень похожим на него человеком.

Рут Баки – ивритоязычная журналистка и писательница, автор многих историко-биографических исследований о героях Первой и Второй алии. На протяжении десятков лет вела радиопрограмму «Родной дом». Закончила университет по отделению ивритской и английской литературы, после чего как-то спонтанно поступила на курсы подготовки радиожурналистов. Через какое-то время одно из издательств предложило ей и ее коллегам написать по заказу министерства просвещения серию биографий об известных общественных и политических деятелях Израиля (Бен-Гурион, Ицхак Рабин…). Продолжая вести свою программу, Рут также спонтанно – хотя и очень увлеченно и добросовестно, как все, что она делает – взялась за первую из своих биографических книг. Она выбрала Маню Шохат, которая привезла из России идею кибуцев и мо-лодежного движения а-Шомер… Об этом и обо многом другом Рут рассказала Тане, когда они близко познакомились и подружились, а началось это знакомство, когда Таня была приглашена на ее программу – рассказать о доме своего детства, о судьбе отца, и шире – о гонениях на евреев в последние годы жизни Сталина, о надвигавшейся катастрофе советского еврейства, от которой спасла только смерть Сталина.

Это выступление оказалось очень важным моментом во внутренней жизни Тани: она впервые рассказала о своей жизни ТАМ на иврите, и то чуткое внимание, с которым Рут слушала ее и задавала вопросы, помогло Тане как-то связать утраченную «связь времен» и в какой-то степени преодолеть пропасть «между ТАМ и ЗДЕСЬ». Это с самого начала было очень важно… Особенно поразил ее тогда один вопрос Рут – трудно ли ей было заново привыкать к отцу после его возвращения из лагеря, после такой долгой для ребенка разлуки. Этот вопрос в самом деле говорит о глубокой психологической тонкости спрашивающего, о понимании психологии ребенка. По признанию Тани, привыкать было мучительно трудно, но Рут Баки была первым человеком, догадавшимся об этом. Не случайно позднее, под сильным впечатлением от книги Рут Баки об Ире Ян – талантливой художнице и общественной деятельнице с трагической судьбой (полюбив поэта Хаима Нахмана Бялика, и увлеченная его сионистскими идеями, она оставила налаженный быт в богатом доме отца и приехала в Палестину с маленькой дочерью, позднее уехавшей в Москву, умерла в апреле 1919 года от тяжелой болезни в полном одиночестве), Таня спросила, не под влиянием ли психологического метода Льва Толстого Рут «реконструирует» душевные состояния своих героев, и оказалось, что попала «в самую точку»: по словам Рут, ее поколение «выросло на русской классике. Вот те, кого сорок лет назад мы изучали в школе: Толстой, Достоевский, Горький, Чехов и Гоголь». (Это поразило меня – ведь сейчас ничего подобного нет в израильских школах! Таня с грустью объяснила: «Другие времена… Тогда во многих школах преподавали выходцы из России – поколение супер-интеллигентов, прекрасно знавших и русскую литературу, и иврит, и парочку европейских языков в придачу»).

Оказалось, однако, что у Рут была еще и своя особая «линия связи» с русской классикой»: «Но кроме того, – добавила Рут, – в университетские годы я брала специальный семинар у Леи Гольдберг по «Войне и миру». Только несколько первых страниц мы изучали две недели…». (Таня пояснила мне, что Лея Гольдберг – легендарная личность: поэт, переводчик, основательница кафедры сравнительной лингвистики в Еврейском университете в Иерусалиме).

… А еще Рут рассказала Тане о своих корнях: ее родители – из местечка, до войны относившегося к Польше, потом, по пакту Молотова – Риббентропа, стало советским, но родители успели выехать в Палестину до этого – по британским сертификатам в 1936 году. Отец умер в 1942 году, когда Рут только родилась. Все родные отца и матери, оставшиеся там, погибли… «О жизни в местечке мама нам рассказывала постоянно, так что мы с сестрой даже бунтовали: «Мы сабры, мы в Израиле, какое это к нам имеет отношение?» Но с годами Рут поняла, что у мамы была достойная цель: «Она хотела передать нам память, знание нашей родословной»… Только после этих слов я поняла, почему в ли-це этой чужой женщины (в книге есть фотография Рут), с которой у меня в буквальном смысле слова даже нет, к стыду моему, «общего языка», – тем не менее мне видится что-то родственно близкое: это лицо «типологически» очень напомнило сестру моей бабушки (и что-то трудно определимое в манере рассказывать – тоже… да вот и вопрос, трудно ли было привыкать к папе после такой разлуки, могла бы задать и наша тетя Хана, много лет проработавшая в детском доме…), так что в Рут Баки и особенно в ее маме, о которой она много рассказывала Тане, в самом деле воплощены черты именно ТОГО дорогого нам поколения, выросшего в местечках, где и наши корни… О жизни Рут Баки тоже мог бы получиться интересный роман, и этот очерк Тани Лившиц – ее очередной «конспект рома-на».

От многих страниц веет таким родным «еврейско-русским воздухом», он так вол-нующе согревает душу, что, о чем бы ни шла речь – о веселом или грустном – неизменное наслаждение доставляет то, КАК это рассказано…

Перед началом творческого вечера Евгении Додиной: «…вход в Центр современного танца им. Сюзан Далаль. Самое уютное место на юге Тель-Авива (…). Площадь перед зданием в псевдоклассическом стиле засажена пальмами и оливковыми деревьями, все выглядит как театральная декорация, освещенная луной и фонарями. Люди весело и дружелюбно окликают друг друга, открытое кафе под деревьями, увешанными гирляндами лампочек. Тепло.»

Чувствуется, с какой радостью и теплотой Таня все это описывает. Так «конкретно – чувственно» воссоздана ею эта милая праздничная атмосфера, знакомая всем, кто бывал на таких вечерах, – в момент, когда разрозненные до входа в зал группки перекликающихся зрителей объединены общим настроением – волнующим ожиданием радости от встречи с дорогим душе (многим еще «по старой памяти» о прежней жизни) – артистом или писателем… О восприятии зрителями Евгении Додиной Таня прямо пишет, что она «похоже, символизирует прервавшуюся, а теперь снова ожившую традицию «русских корней» израильской сцены. Важно, что при этом Додина никаких «общих символов никогда не играет. Она просто живет на сцене всем своим актерским естеством…». И еще: «Евгения Додина – израильская актриса со своим особым колоритом. Она живет в Израиле так, как будто это чисто внешние границы, а внутренне она все такая же, как прежде, и реализует себя в постановках и по Достоевскому, и по Чехову, и по Меиру Шалеву или Давиду Гроссману».

Эта книга читается и легко, и трудно – и быстро, и медленно… Легко, потому что погружение почти в каждую личность и судьбу так сильно и глубоко захватывают, вызы-вая и болевое сочувствие, и восхищение, и веселье, и радость, что невозможно оторваться, не дочитав, но после этого трудно сразу переключиться на личность и судьбу совсем другого человека… Но и такие паузы – время для раздумья и возможность мысленно не расставаться с автором, чья личность непроизвольно, а часто и вполне «вольно» раскрывается на многих страницах. Это и не могло бы быть иначе – ведь все, о чем рассказывает Таня Лившиц, она «пропускает через себя». Но делает это, сознательно или подсознательно следуя совету Марины Цветаевой, данному в письме молодой талантливой девушке: «Один совет, если не обидитесь: давайте себя через других; не в упор о себе, не вообще о себе, а себя – ответ на: события, разговоры, встречи. Так, а не иначе встает личность»*.

Так и происходит в этой книге: идет ли речь о вечере приезжавшего в Израиль в 1999 году Евгении Рейне («Женя Рейн – ожившая легенда ленинградской молодости 70-х годов. Молодости, остановленной на полном ходу, как прыжком с поезда, отъездом в Из-раиль. А Рейн выбрал остаться»), или о вечере памяти известного героя «самолетного дела» Алексея Мурженко (несколько слов об огромной роли этого дела в самом судьбоносном в жизни Тани Лившиц решении: если до этого она решила жить, принципиально не замечая политической действительности – «выстроить свой мир и жить в нем», то именно узнанные имена этих героев «зажгли в сознании иной выход из ситуации – выход, а не уход, в настоящую Свободу»), ее «ответ на события» неизменно «расширяет рамки» конкретного сюжета.

Думается, что огромная заслуга автора еще в том, что книга будит желание «раз-двинуть свои горизонты» – увидеть «вживую» приведенные в книге и другие картины А. Гуревича, прочесть названные книги Рут Баки, переведенные на русский язык (особенно «Русскую рулетку»), прочесть (или перечесть) глубокие и оригинальные работы Анатолия Якобсона, увидеть на сцене Евгению Додину, и, конечно же, узнать и по-настоящему углубиться в стихи Константина Кикоина, Алика Лившица, Михаила Генделева, Александра Воловика (имя которого я слышала еще в далекой юности от живущей в Свердловске хорошо знакомой с ним подруги, и вдруг встретила в книге Тани… неисповедимы пути…) и многих других, кому посвящены короткие, но будящие интерес рецензии в отдельном разделе книги. (Не могу хоть коротко «под занавес» не упомянуть о Марине Меламед, которая в одном из своих остроумных повествований никак не может найти дорогу в Хайфу, что сразу напомнило незабвенного Венечку Ерофеева, так и не нашедшего дорогу от Курского вокзала до Кремля и до конца не уверенного, что есть в Москве этот самый Кремль).

В то же время, композиция книги получилась удивительно цельной. Она начинается с лирического зачина: Таня рассказывает об эмоциональном толчке, который привел к отъезду в Израиль – посещении Армении в 1972 году и случайном знакомстве именно там с рукописями на иврите. А завершается разделом «В зеркале Армении», в котором на страницах двух очерков возникают размышления о новейшей истории и современных судьбах двух близких и совсем несхожих стран. Возникает «закольцованность» сюжета. Не потому ли эта не совсем обычная книга получилась столь живой и увлекательной?..

И еще – «Ведь каждый из нас – современник, / Всего, что бывает с другим» (Наум Коржавин). Если Таня и не формулировала это для себя именно так, это чувство явно движет ею, даже когда она обращается к жизни и судьбе человека или страны, за плечами которых – совсем «другая жизнь». Более того, в полной мере этим чувством она заражает читателя.

* Марина Цветаева. Собр. соч. в 7 томах, М. Эллис Лак. 1995. Т. 6, с. 676.

 

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий