Советских палачей кошмары не мучали
Эфраим БАУХ (1934 – 2020)
Лето 1916 года. Эйфория, более похожая на приступ безумия, охватывает толпы людей, воображению которых мерещится мерцающе манящий вход в это грядущее царство свободы. Осипу Мандельштаму, отъезжающему с братьями из Коктебеля в Петроград, откуда сообщили, что их мать при смерти, вся эта ликующая красочность южного неба, переходящая в море и великолепные скалы Кара-Дага, казалась, залита чернотой. За прикрытыми веками не меркнет черный круг солнца.
26 июля мать Флора Осиповна умирает в больнице. Сыновья едва поспевают на похороны на Преображенском еврейском кладбище.
Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!
Смута времени совпадает с душевной смутой.
Такое состояние в душе такого незаурядного человека с явно пророческими задатками, как Осип Мандельштам, окрашивает черным цветом всё, что его окружает.
…Я проснулся в колыбели,
Черным солнцем осиян…
И для матери влюбленной
Солнце черное взойдет…
Он уходит в одиночество. Мне знакомо это место на побережье Крыма: мыс Меганом.
Туда душа моя стремится
За мыс туманный Меганом,
И чёрный парус возвратится
Оттуда после похорон.
На том мысе для Осипа всё черно – чёрный парус, чёрные розы.
До этих событий, в апреле шестнадцатого года, Мандельштам в Москве испытывает тревожную тягу к Красной площади.
О, этот воздух смутно пьяный,
На чёрной площади Кремля!
Качают шаткий мир смутьяны,
Тревожно пахнут тополя…
Ожиданье чего-то страшного гонит его на благодатный юг, в Коктебель, где в эти дни пребывает Марина Цветаева, которую влюбчивый Осип обожает. И вот, давно ожидаемый удар, неизвестно откуда: умерла мать.
Год или полтора назад он написал судьбоносные для всей его жизни строки в стихотворении "Аббат", ставшие при всем, сгущаемом страхом, времени, корневой сутью его существования:
…Там каноническое счастье,
Как солнце, стало на зенит.
И никакое самовластье
Ему сиять не запретит…
Октябрь 1917 года еще входит в сознание местным бунтом, который затем раздуют во всемирное событие на долгие семьдесят лет в невероятной величины пузырь, который лопнет, забрызгав еще одним позором все человечество.
В эти смутные дни Мандельштам пишет:
Среди священников левитом молодым
На страже утренней он долго оставался.
Ночь иудейская сгущалася над ним,
И Храм разрушенный угрюмо созидался…
Он с нами был, когда, на берегу ручья,
Мы в драгоценный лён Субботу пеленали
И семисвечником тяжелым освещали
Ерусалима ночь и чад небытия.
Чад Небытия, подспудно тянущийся из России, проникает в Европу.
И опять – Москва. И вновь тянет, как затягивает, – Красная площадь.
Лето страшного 1918 года, столетняя годовщина которого затмевает тысяча девятьсот семнадцатый. В мае-июне Мандельштам пишет:
Всё чуждо нам в столице непотребной,
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
Его красно-коричневые кирпичные стены, как сгустившаяся кровь.
Расстрелы становятся будничным делом.
И бабка моя, знающая уйму песен на идише, поет песню узника прошлого века, ждущего расстрела:
Ми шпилт гавот.
Их эр зех ци.
А халушес фолт мир ци.
Ди зын ин имел, вус их зей
Оф дер фрайер велт,
Адей, адей…
Звучит гавот,
Я прислушиваюсь.
Нападает обморок.
И солнцу в небе, которое вижу
В свободном мире,
Я шлю последнее –
Прощай, прощай…
Солнце – насмешка или, все же, некий печальный дар идущему на смерть?
Но Осип Мандельштам интуитивно ощущал ненависть к "разбойному Кремлю".
Ведь оттуда, в почти лишенной воздуха, тьме подземного хода под Красной площадью, недалеко от Лобного места, в самом центре "курвы-Москвы", по выражению Осипа, шли нескончаемой очередью в расстрельные подвалы под домами улицы Никольской, которую в дни бунта переименовали в улицу 25 октября, а затем вернули ей прежнее название, – обреченные на смерть живые трупы, уже не от мира сего, зомби. Их выводили через узкую дверку. Такова хроника психической атмосферы "конвейерной смерти".
Пик безумия Двадцатого века.
Истинное дно Лабиринта.
Это был – прямой ли, кривой – подземный ход, прорытый для неизвестно какой смутной цели, скорее всего, для бегства и спасения власть предержащих, одно из бесчисленных ответвлений не красочного Ада Данте, а истинной Преисподней, по которой двигались в затылок друг другу под дула казённых убийц заранее казнённые существа. Они почти ползли в нерассасывающемся облаке алкогольных паров из рыл убийц, в чёрных душах которых червячком шевелился тот же страх обреченности. Они хорошо знали судьбу тех, которых они сменили. Столь же стойкий запах пороха уже не заставлял подрагивать ноздри. Слабый свет, стелющийся из каких-то щелей, и был тем самым "черным солнцем" Осипа. А впереди их ждали черти в кожаных фартуках. Им выбрасывали трупы во двор. Они волокли трупы в грузовики с кокетливой надписью на пристроенной над кузовом крытке – "хлеб". Крытка эта пропахла не хлебным духом, а мертвечиной. Каждый день кузова отмывали от крови и мозгов. В кузов умещалось 25-30 трупов. Их покрывали брезентом, который потом сжигали.
Внезапно, на какой-то миг, озаренные украдкой то ли солнцем, то ли тусклым светом уличных фонарей, мертвые улыбались, словно сопровождаемые строками Анны Ахматовой –
…Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад,
И ненужным придатком болтался
Возле тюрем своих Ленинград…
Расстреливали по всей, воистину великой размерами, мачехе России. В лесах копали траншеи, куда сваливали трупы и закатывали экскаваторами в отдаленных местах, где не были в помине кладбища. Тем более крематориев.
Яркий свет топорных реклам вдоль улиц, по которым неслись на повышенной скорости наскоро сколоченные "воронки", вещал о будущей счастливой жизни в коммунистическом Раю. Но люди и собаки шарахались от этих машин, от которых несло мертвечиной. Впереди эти хлебные "воронки" ждало меню – запахом сгорающего мяса человеческой плоти в кремационных печах. Конвейер смерти на то и конвейер, чтобы работать круглосуточно. И все равно не справлялись с нагрузкой. Приходилось дополнительно рылом в землю рыть братские могилы, сбрасывать в них трупы, сверху закатывать бетоном. Обычный бандитский процесс, успешно осваиваемый государством идущих на расстрел рабочих, крестьян и заранее кастрированной интеллигенции, этакой даже в могиле никому не нужной прослойки. Когда братская могила заполнялась доверху, ее сранивали с землей и заливали бетоном.
Палачи ставили рекорды. Комендант внутренней тюрьмы МВД грузин Надараян, позднее, телохранитель Берии, за одну ночь расстрелял 500 человек. Проблему захоронения решили крематории. Прах ссыпали в одну братскую могилу в Донском монастыре в течение 1934 – 1940 годов. Также хоронили на территории Яузской больницы, Ваганьковском, Калитинковском, Рогожском и других кладбищах. Потом стали уже хоронить на землях, принадлежащих НКВД – на Бутовском полигоне и территории совхоза "Коммунарка".
В палачи, как правило, отбирали малограмотных, с неполным начальным образованием, низкой политической грамотностью, облагораживая их степенью – "комендант".
Василий Блохин был пастухом. Не зная отдыха, не считаясь со временем, мог сутки напролет, расстреливать. Был большим аккуратистом, каждый раз свой рабочий фартук отмывал от брызг крови жертв. Он был обер-убийцей, истинным "стахановцем по убою", как Стаханов по забою, только в руках Блохина был пистолет, а у Стаханова отбойный молоток. Блохину, по-бюрократически скромно называемому, как и всех палачей, "исполнителем смертных приговоров", подавали элиту. Он лично расстрелял маршалов: Михаила Тухачевского, Григория Кулика, Николая Егорова, командармов Иону Якира, Иеронима Уборевича, Фриновского, генерала армии Меркулова, известного политического детеля Павла Постышева, архиепископа Питирима, бывшего главаря НКВД Николая Ежова, который, будучи при исполнении, хранил в сейфе наследие от Ягоды – две пули, завернутые в бумажки, извлеченные из тел Каменева (Розенфельда) и Зиновьева (Радомысльского). Ежов арестовал писателя Исаака Бабеля, и прах обоих, палача и жертвы, сожженных в крематории, смешался в одной братской могиле. Блохин также расстрелял знаменитого театрального режиссера Всеволода Мейерхольда, и не менее знаменитого журналиста Михаила Кольцова, целую шеренгу партийных деятелей – И.Смилгу, Л.Карахана, А.Косарева, В.Чубаря. И никто из маршалов, отличающихся храбростью, не посмел даже оказать сопротивление.
Вот, как его весьма "литературно" описал такой же расстрельщик, начальник управления НКВД Калининской области Токарев:
"…Генерал-майор Василий Блохин лично расстрелял 20 тысяч, а по некоторым архивным данным 50 тысяч осужденных. Руководил массовым расстрелом польских офицеров в Катыни, весной 1940 года, и получил свой первый орден Красного знамени. На его счету 700 казненных поляков. Вообще, систематически дневной нормой расстрела было – 250 человек".
Палач ужаснулся палачу:
"Он натянул спецодежду – коричневую кожаную кепку, длинный кожаный коричневый фартук, коричневые кожаные, длинные, выше локтей, перчатки. Я увидел палача…"
Блохину вручили именной "маузер". Но он предпочитал "вальтер": меньше нагревается. Под его личным наблюдением тела расстрелянных им жертв, сжигали в крематории Донского монастыря, первом в СССР, который находится за монастырским кладбищем, рядом с церковью преподобного Серафима Саровского. Кремационные печи немецкого производства, той же фирмы, поставлявшей такие печи в Аушвиц и Бухенвальд.
Блохин любил хвастаться тем, что расстрелял Всеволода Мейерхольда, любимого персонажа послужного расстрельного списка палача. Общий прах ссыпали в общую яму. На этом месте, на Донском кладбище – братская могила номер один. Над ней циничная надпись – "Общая могила невостребованных прахов".
Верх могилы заставлен табличками. Вот, несколько из них – "Тухачевский Михаил Николаевич. 1893-1937. Маршал Советского союза". "Уборевич Иероним Петрович. 1896-1937. Командарм первого ранга". "Якир Иона Эммануилович. 1896-1937. Командарм первого ранга". "Енукидзе Авель Софронович. Секретарь ВЦИК".
По иронии судьбы палач Блохин похоронен в минуте ходьбы от этой братской могилы своих жертв. У входа в Донское кладбище. Вечный позор беззвучно вопиет над его могилой. После смерти Сталина и ареста Берии, Блохин превратился в то, чем он был на самом деле – в блоху. Его лишили звания, отобрали все ордена. От обиды, досады и "несправедливости" Блохин сдох. По некоторым данным, он сошел с ума, умер в феврале 1955 года.
Следователь Заковский, из той же когорты ни над чем не задумывающихся убийц, с лихой размашистостью расписался на списке 509 осужденных, приговоренных "тройкой" к расстрелу.
В Израиле был единственный случай: повешение Адольфа Эйхмана тюремным служащим Шаломом Надиром. Согласился он, лишь просмотрев фильм о нацистском преступнике. Эйхман ступил на люк с петлей на шее. Надир должен был лишь нажать на рычажок. Но у него был нервный стресс, психический срыв. Его отправили в санаторий. Не помогло. Кошмары преследовали его долгое время.
Советских палачей кошмары не мучали.
Вторым чемпионом по расстрелам следует, вероятнее всего, назвать латыша Петра Ивановича Маго. Эта личность, по моему, совмещает в себе двух "вражин" из Библии – Гога и Магога. Кличка у него была "Человек-смерть". Он был батраком, закончившим два класса приходской школы. Вместо средней школы, он десять лет не выпускал из рук нагана, набив, как он говорил, "мозоли". Расстрелял более десяти тысяч человек. Пил до потери сознания, спился и помер еще до войны.
Бывший латышский пастух Эрнест Мач был уволен из НКВД с диагнозом – псих. Он долго работал в одной связке с братьями Щигалевыми, самыми известными палачами сталинской эпохи. Старший Вася, с четырехклассным образованием, работал подмастерьем у сапожника. Можно выстроить сапожный ряд, начиная с отца Сталина, по принципу – "два сапога пара". В 1937 году старший Щигалев уже сотрудник НКВД по особым поручениям.
Младший Иван кончил три класса. Уникальность этих братьев состоит в том, что они были увековечены Достоевским в романе "Бесы". Федор Михайлович придумал Щигалева и щигалевщину, как уродливое порождение социальной идеи.
Безграмотный рабочий Петр Яковлев работал в личном гараже Ленина и Сталина. Дослужился до полковника. От стрельбы потерял слух. Родители, жена и дети не знали, чем занимается отец. Подполковник Емельянов был уволен из НКВД с диагнозом – "Шизофрения, связанная с долголетней оперативной работой в органах".
В начале девяностых я привез в Москву делегацию ивритских писателей в самые горячие дни, когда, казалось, русское население, именно, население, так и по сей день не доросшее до понятия "народ", после семидесяти четырех лет расстрелов и посадок, пробудилось от спячки, и воистину сме’ло смело’ ГКЧП, вышло на улицы, митинговало.
Я, проведший здесь два года на Высших литературных курсах, не узнавал города. Его запутанный лабиринт я, можно сказать, тогда "прошерстил" вдоль и поперек. Этот город, по сути, стал главным героем моего романа "Лестница Иакова". И садовые кольца мерещились мне кольцами Дантовского Ада, ложно, подобно потемкинским деревням, прикрытые "городом Солнца" Томмазо Кампанеллы. Утопический коммунизм казался вечным лабиринтом, в котором свирепствовал Минотавр, хитро обернувшийся свирепым усатым осетином, о котором великий врач Бехтерев обронил "друзьям" – "Сегодня смотрел типичного параноика", и в считанные часы после этого лишился жизни.
Можно покинуть город, страну, но никогда – Лабиринт. Вероятно, спасало меня, что я не Тезей, а ротозей, переживший многих друзей, так и не сумевших покинуть этот Лабиринт, хотя только об этом мечтавших.
И Минотавр уже дышал на ладан, что был свыше задан, но, как истинный параноик, был уверен в своем бессмертии. Каждой душе в этой стране он привил чувство страха, что ее в вечной засаде поджидает смерть, и это чувство превратил в неотступное ощущение ее существования.
Пишут и пишут упертые сталинисты, и затаившееся в щелях, как тараканы, неистребимое племя доносчиков – племя особо опасных, отпетых преступников, совершавших убийство авторучкой, выстукиванием доносов на пишущих машинках, простыми ручками и чернильницами-невыливайками. Иногда они надевают маски неверящих: откуда всё известно? Есть хоть один акт о расстреле с подписями и печатью?
Вот он, такой акт, написанный от руки:
"Акт. Тридцать восемь (38) трупов нами приняты и преданы кремации. Комендант НКВД Блохин (подпись). Начальник отделения первого отдела (Гос. Центр. Архив). Печать и подпись. 22/V111-37".
Чей-то комментарий: "…Вся подлая сволочь только и тявкает о "фальшивых документах", ни на что эти лживые ленинцы-сталинисты больше не способны".
В 2014 году я последний, по времени, раз посетил Москву. Обычно я начинал свое движение с "заднего двора" – нового Донского кладбища, где хоронили в течение всего двадцатого века, включая три братские могилы упомянутых мной жертв сталинских репрессий.
Отыскал могилу актера Валентина Никулина, который в 1994 выступал на моем шестидесятилетии в Доме писателей в Тель-Авиве вместе с Михаилом Казаковым, благословенной памяти. Прошел мимо могил "разведчиков" – Иосифа Григулевича и Павла Судоплатова. Мимо Татьяны Лиозновой, снявшей многосерийный фильм "Семнадцать мгновений весны" и Георгия (Гоши) Полонского, автора сценария фильма "Доживем до понедельника", прекрасного музыканта, трубача Тимофея (Тевеля) Докшицера, правозащитника Кронида Любарского, поэта Евгения Ароновича Долматовского, и совсем недавно, в том же 2014, похороненного на 97 году жизни, легендарного руководителя театра на Таганке Юрия Петровича Любимова, с которым подолгу сиживал в кафе театра "Габима", беря у него интервью, опубликованное в журнале Союза ивритских писателей "Мознаим". То были восьмидесятые годы, когда его лишили русского гражданства. В те дни он ставил в "Габиме" пьесу Исаака Эммануиловича Бабеля "Закат".
Мы долго обсуждали феномен антисемитизма. В России, говорил я, нескоро успокоится волна этого позорного феномена. При "кремлевском корифее", казалось, антисемитизм раскручивали с секундомером. Забег шел до потери дыхания. И надо же, что это случилось именно в еврейский праздник Пурим. Название от слова "пур"– жребий. В разгар забега "корифей" сошел с дистанции.
По неписанному закону игры слов – "российский" и "расистский" – не только рифма, но и скрытое притяжение друг к другу. И чем больше это отрицается, тем сильнее сближается. Это как у Маяковского – "Партия и Ленин – близнецы-братья".
Ныне накопившийся сарказм, подобный саркоме в отношении 100 лет революции невозможно прикрыть хирургически – отсечь бледными лентами кинематографа типа "Демон революции" или "Троцкий": это – как сорвать бинт с незаживающей раны или пытаться размахивать руками при неизлечимой проказе.