Итак, мы общими усилиями создали с профессором Марком Азбелем, как сумели, академический портрет ученого. Остальные же штрихи к этому портрету, не вполне академические, оставили на сегодня
Продолжаем публикацию серии интервью Полины КАПШЕЕВОЙ (она же ведущая радио РЭКА Лиора Ган) из ее знаменитого цикла "Обнаженная натура"
— Марк, я предполагаю, что со снимком, где вы, бородатый, запечатлены в компании академика Сахарова, связана какая-нибудь забавная история.
— Естественно, как и со многими другими фотографиями, которые вы в данный момент разглядываете, совершенно не обращая внимания на собеседника.
— Меня извиняет тот факт, что именно собеседник, якобы, обделенный моим вниманием, запечатлен на всех этих снимках. Например, на этом, рядом с Рейганом. Насколько я понимаю, действие происходит в Белом доме во время приема пищи.
— Вам не откажешь в наблюдательности: это было действительно на ланче в Белом доме.
— Но вернемся к вашей бородатой физиономии.
— Этот снимок сделан во время Международной конференции. Предыдущая попытка в семьдесят четвертом году, правда, была менее удачной: кончилась "посадкой". А это мероприятие благополучно прошло у меня на квартире и, должен заметить, Академия наук нам завидовала: в работе конференции принимали участие полдюжины Нобелевских лауреатов. Снимок был сделан в перерыве между докладами. С бородой все предельно просто: я отпустил ее в день подачи документов на выезд и избавился от нее в день приезда в Израиль. Хотите услышать какие-то "майсы" из той жизни?
— С удовольствием.
— Тогда — одно очень смешное и приятное воспоминание. Кто-то из очевидцев этой истории даже описал ее чуть ли ни двадцать лет спустя в журнале "Шалом" в России. Итак, Москва, тысяча девятьсот семьдесят шестой. Глубокий отказ. Раз в неделю проходят семинары. Очередной — у меня дома. Выступает историк, рассказывает о времени, когда идет вторая мировая война. Немцы уже в Дании, евреи еще не высланы, но еврейские праздники уже запрещены. Поэтому, например, обрезание проводится в целях конспирации как обычная вечеринка. Веселье в разгаре, вдруг появляется эсэсовец и говорит: "Какой красивый белокурый мальчик. Только очень жаль, что он — еврей". На это счастливый отец ребенка, религиозный еврей, отвечает: "Как хорошо, что мой сын — не эсэсовец". Поскольку соответствующих указаний нет, немец поворачивается и уходит. Как только докладчик заканчивает этот рассказ, в дверях, как по заказу, вырастает парочка: гебешник в штатском и милиционер. Первый мой вопрос:
"Почему вы не стучите-не звоните?"
Гебешник мило улыбается и сообщает:
"Мы воспользовались любезным приглашением, написанным на вашей двери: "Пожалуйста, входите без стука".
Я прошу незваных гостей предъявить документы — предъявляют. Спрашивают:
"А что здесь происходит?"
"Научный семинар"
"Прекрасно, сейчас мы перепишем имена всех его участников".
Естественно, не все из присутствующих жаждут паблисити. Нужно срочно спасать положение, а что делать? От отчаяния я говорю:
"Идет научный семинар с докладами иностранных ученых. Если вы начнете переписывать людей, мероприятие будет сорвано. И — не абстрактной советской властью, а вами, капитаном Сидоровым, и вами, старшим лейтенантом Смирновым. Торжественно обещаю: завтра ваши конкретные фамилии попадут во все зарубежные газеты. Как на это отреагирует ваше начальство, которое поручения сорвать семинар вам не давало, решайте сами. Я жду две минуты", — и демонстративно засекаю время. Они переглядываются, один из них произносит привычное:
"Мы с вами поговорим в другом месте", — и гости удаляются.
— "Как хорошо, что они — не эсэсовцы!" Но, признайтесь, вам было страшно?
— Конечно, да, но по-настоящему страшно стало уже в Израиле, когда все эти воспоминания начали выходить наружу из загнанного состояния. В Союзе мне никогда не снились кошмары, а в Израиле первое время — постоянно. Один сон помню очень хорошо. Искать в нем логики, как и в любом сне, смысла нет, но, проснувшись, почувствовал себя, прямо скажем, не очень уютно. Итак, сон. Я — в тюрьме. Нам всем грозит расстрел, но мы узнаём, что можно спастись. Путь к спасению, очевидно, родился в моем подсознании под влиянием Дюма: нас собираются вынести в мешках как мертвых. Я рассуждаю про себя так: хорошо, меня вынесут. После этого уже ни уехать отсюда, ни нормально жить здесь не смогу. Вынужден буду куда-то спрятаться — и существовать тихо, как мышь. И вот это — вся моя жизнь? Какой же в ней смысл? Я решаю остаться в камере. А на следующий день меня ведут в подвал на расстрел.
— Расстреляли?
— Нет: я успел проснуться. А наяву страшным было другое: читать здесь о том, что происходит с оставшимися в России. Когда вы функционируете вместе с ними — привыкаете и втягиваетесь. Но, когда вы в полной безопасности читаете, например, о демонстрации у Библиотеки Ленина, испытываете ужас. Совершенно жуткое ощущение.
— Не было желания вернуться, вновь стать в ряды борцов?
— Нет, просто не мог отделаться от чувства неловкости за то, что мне удалось вырваться оттуда, а другие остались. Хотя понимал, конечно, что моей вины в том нет.
— А как вам удалось вырваться?
— Это для меня осталось загадкой по сегодняшний день. Зато могу вам рассказать забавную историю о том, как мне позволили подать документы на выезд без необходимого — разрешения родителей жены. Разрешение это я раздобыть никак не мог. Мой тесть — большой человек: лауреат Ленинской премии, крупный ученый и так далее. О том, чтобы получить от него любую бумажку, включая письменное согласие на выезд детей или даже несогласие, не могло быть и речи. Я, уже безработный, иду в районный ОВИР, где мне объясняют: "Нельзя вам подавать документы без разрешения родителей. Идите во всесоюзный ОВИР". Иду, благо он рядышком. Прихожу, заполняю карточку, сижу в очереди — жду. Через пять минут выходит лейтенантик и говорит: "Сегодня приема не будет", — как выяснилось, в этот день принимали делегацию старых ленинградских "отказников", и на москвичей времени не осталось. Все разошлись, а я сижу: в таких случаях мне нужно подумать, чтобы решить, как поступать дальше. Сижу, думаю. Вдруг вновь выходит лейтенантик: "Вы профессор Азбель?" Я сознаюсь. "Подождите, вас примут через десять минут".
(Пояснение в скобках. Моей заслуги в этом не было. Дело в том, что за полгода до меня подал на выезд мой однофамилец, профессор-химик Давид Азбель, который к этому времени сидел у бедных работников ОВИРа в печенках, почках, ягодицах – всюду: они дрожали, когда слышали это имя. А тут, при взгляде на карточку с надписью "Профессор Марк Азбель", в них заговорило чисто человеческое любопытство. Естественно, захотелось посмотреть — а это что еще такое за Азбель? Все эти подробности я узнал потом).
Ровно через десять минут меня пригласили. Захожу в кабинет, где сидят три полковника с тоскливыми постными лицами: все, что будет происходить, они знают наперед. Начинается бесполезный и бессмысленный разговор о том, что о родителях надо заботиться… Им скучно, мне скучно — нам скучно. Через пять минут такой тягомотины мне наконец задают "свежий" традиционный вопрос: "Скажите, пожалуйста, вы недовольны работой, квартирой?" — идет стандартный набор. Сознаюсь честно, что доволен всем — работой, сотрудниками, квартирой. "Почему же хотите уехать?" — а сами уже тоскливо ждут навязших в зубах откровений об исторической родине. А я всегда на любой вопрос отвечаю либо честно, оставив за собой право до конца всего не договаривать, либо молчу (врал только на допросах, когда утверждал, что не помню того, в чем меня пытались заставить признаться). Поэтому, вместо нудных сентенций об исторической родине, сходу "беру быка за рога": "Среди членкоров физического отделения Академии наук СССР тридцать пять процентов евреев, среди академиков — сорок. Среди врачей, среди учителей, инженеров — тра-та-та-та… А процент евреев среди общего населения, как вы знаете, намного меньше. Если бы я был русским человеком — мне понравилось бы, чтобы надо мной было такое огромное количество евреев? Конечно, нет. Просыпается элементарное чувство собственного достоинства: что я, русский человек, хуже? Зачем же нам с вами в "прятки" играть?" Отвечают мне в полной растерянности: "Да, у нас много евреев…" — "Я и говорю, что слишком много. Представьте: я, еврей, хочу взять к себе на работу кандидата наук, еврея, а мой начальник, еврей, говорит: "Мы больше евреев брать не можем". Вам бы такое положение понравилось?"
Полковники ошарашены: им нечего мне возразить. Более того, они каждую минуту во всем со мной согласны! С одной стороны, ненавидят это жидовское засилье. С другой стороны, я только что, "побывав" в шкуре русского человека, вызываю у них полную поддержку и симпатию. Молчание гробовое… И тут я говорю: "Вы мне не даете жить, так как хотим мы: я и вы. Почему? По дурацкой причине — родители-"шмадители"… Будьте мужчинами, помогите мне уехать." Патология состояла в том, что в этот момент они себя ощущали именно мужчинами, а не гебешниками, я их просто загнал в угол. Главный уже снимает трубку, чтобы дать распоряжение заместителю начальника районного ОВИРа — ситуация кафкианская. Тут выясняется, что среди моих документов нет характеристики с места работы: к тому времени у меня уже нет места работы. Пользуясь замешательством, вырываю резолюцию: "Разрешить подачу (при условии, что все документы в порядке)". Уныло бреду обратно в районный ОВИР, понимая, что разрешения не получу. И тут соображаю, что замначальника ОВИРа знает, чего у меня не хватает, но та поблядушка, которая мною раньше занималась, не знает. Быстро иду к поблядушке и протягиваю бумажку с резолюцией. "Как, это вам сам полковник Да-а-нилов подписал?" Потом я узнал, что никогда — ни до, ни после меня — он ничего не разрешал еврею. Девица, бедная, перепугалась: может, я — племянник Брежнева, а может — еду как стукач… В этот день я подал документы. Только на основании сказанной правды: хочу жить в той единственной стране, где никто никогда не упрекнет меня в том, что я — еврей.
— Вероятно, так долго готовясь к отъезду, вы успели выучить в России иврит?
— Я был идиотом. Рассуждал так: пока меня не выпускают — какой смысл? Когда меня выпустят — выучу язык уже в Израиле.
— Выучили?
— Нет, конечно. То есть, мы сидим в кафе — я могу объясниться.
— Ну, в кафе могу объясниться и я.
— Так, вероятно, наш с вами иврит примерно на одном уровне.
— Да, но я работаю на русском радио, пишу в русской газете.
— А я работаю в университете, где более чем достаточно английского.
— А русский помогает?
— Абсолютно нет. И, думаю, никогда не поможет, потому что даже французы (а больших шовинистов нет) делают доклады на английском. Более того. С вами по-русски я говорю свободно, но не уверен, что смог бы сделать доклад по физике на русском. Пытаюсь переводить термины с английского — получается полный бред. Вообще русский, на котором говорят между собой ученые, — это какая-то непристойность. То же самое происходит в Америке, да и во всем мире.
— Марк, мы обещали читателям больше не говорить о науке, а вы своими "докладами по физике" пытаетесь заставить меня нарушить обещание. Номер ваш не пройдет. Переходим к теме, несомненно, представляющей общественный интерес. Я вот наблюдаю за вами: бренди, айреш-крем, ликер… Правда, понемножку. Но от наших общих знакомых я слышала, что вы вообще "не употребляете"…
— Ха-ха-ха! К сожалению, я уже пью не так и не столько, как когда-то. А раньше… К сожалению, нет в живых замечательного тому свидетеля, моего большого друга, Юльки Даниеля. С ним мы мно-о-ого выпили. Тешу себя надеждой, что и сейчас, пожалуй, не упаду в грязь лицом. Но в Израиле, как и вообще на юге, не пьется.
— Пьется, но, как многие отмечают, — с омерзением.
— С омерзением — это не для меня. Люблю все делать так, как мне вкусно и приятно. А потом мне мешает одна странная моя особенность: никогда в жизни не напивался до того, чтобы голова переставала работать. Блевать приходилось, но после очень большого количества выпитого, и только тогда, когда возможные свидетели расходились. Мой рекорд был (может, не стоит писать: подумают, что хвастаю?) пять бутылок. "Ну кто поверит трем старухам, что я бывал великолепен?" — как писал мой друг Игорь Губерман.
— Но вернемся к другому вашему другу, Юлию Даниелю. В нашем прошлом разговоре вы упомянули, что он вас лишил Ленинской премии, зато сделал возможным выезд. Я специально не спрашивала вас о подробностях, дабы приберечь их на сегодня.
— Вскоре после того, как Юльку посадили, меня прямо из института в черной "волге" привезли в КГБ. Надо сказать, что эта организация пыталась наладить со мной сотрудничество раньше, как только я начал работать в НИИ. Я был для гебистов в каком-то смысле мечтой. Ведущих профессоров было довольно трудно завербовать в "стукачи". Молодежь можно, но – толку?.. А тут появился молокосос, который со всеми светилами, так сказать, на равных. От заманчивого предложения работать на них я отказался, доходчиво объяснив, что для такой ответственной миссии мой характер не подходит. Тогда меня оставили в покое, но затем, впрочем, несколько раз вызывали на допросы по другим поводам. А тут посадили Юльку — и я вновь оказался в "святом" месте. Задают первый вопрос: знаком ли я с Даниелем. "Конечно, — говорю, — близко знаком с этим замечательным человеком" — "А почерк Даниеля знаете? Прочтите его показания". Действительно, почерком Юльки написано, что он читал мне свои произведения. Отрицаю категорически. "Запишите свои показания". Написал, подписал. Просят подождать в коридоре. Через минут пятнадцать вновь заводят в комнату, куда через полсекунды входит Юлька. Бросились мы друг к другу, нас развели. Юлька говорит: "Марк, я прекрасно помню о нашем договоре. Освобождаю тебя от твоего обещания: подтверди, пожалуйста, что я тебе все это читал". Что делать?
— Подтвердили?
— Нет. "Не помню, не знаю", — отвечаю уклончиво. Юльку уводят, мы остаемся с гебешничками. Раньше разговор велся предельно вежливо, а тут начался дикий нажим: "Вы худший враг, чем Даниель…" Я молчу, а сам лихорадочно думаю: "Странно, что они так на меня давят. В чем здесь дело? Потом соображу: в камере времени будет навалом. А сейчас, чувствую, они опять на меня нажмут — и я немедленно заявлю, что в таком тоне разговаривать не буду". Отдадим должное этим блистательным психологам. В тот самый момент тактика поменялась мгновенно: опять вежливый тон. Они абсолютно четко просекли мгновение, в течение которого я принял решение. Продержали меня до двенадцати ночи — и выпустили ни с чем.
— Почему же Даниель просил вас "расколоться"?
— Ни я, ни кто другой из нас, тогда до этого не додумался. Потом оказалось, что Юлька через меня стремился передать на волю информацию о том, чтобы знакомые убрали все его книги, спрятали записки — грядут обыски. Ему в тот момент это было важнее, чем уберечь меня от немилости КГБ. Но я был настолько сосредоточен на проблеме "колоться" — не "колоться", что "эзоповская" информация прошла мимо меня. Юлька был стопроцентно уверен, что я не признаюсь, поэтому и попросил назначить очную ставку. В том, что я не "расколюсь", он не ошибся. Но не учел того, что его "эзоп" до меня не дойдет ни в каком варианте. Так или иначе, повторяю, тем, что меня выпустили в Израиль, обязан именно ему.
— Итак, вы (спасибо Даниелю) живете в Израиле. В громадной квартире — в одиночестве…
— Смотря что понимать под одиночеством. Одиноким себя я не считаю. Поддерживаю близкие отношения со множеством людей, в том числе — однополыми. Разумеется, говорю о близких отношениях, которые не перерастают в еще более близкие, в которых я — в смысле выбора пола партнера — бесконечно старомоден. И большая компания в этих случаях мне не нужна: вполне хватает одной партнерши. В каждый данный момент, разумеется. Отвечая на заданный вами вопрос, подытожу: живу в квартире один — и никогда не живу один в квартире.
— Прежде, чем развивать тему, к которой вы, кстати, сами меня подвели, хочу выяснить: существуют ли для вас в этом плане какие-то табу?
— Не бывает нескромных тем — бывают нескромные люди. Я не готов только к одному: называть имена. Некоторым моим знакомым мужчинам важнее слыть, чем быть, — я этого просто не понимаю. Ни одного имени женщин, с которыми я спал (кроме, разумеется, жен), я никогда и никому не называл. В этом смысле я вообще не понимаю хвастовства.
— Марк, я вовсе не требую назвать имена женщин, за которыми, я слышала, вы умеете виртуозно ухаживать. Кстати, правда ли, что умеете?
— Об этом надо спрашивать женщин. О себе я ничего не знаю, кроме того, что, когда ухаживаю за женщиной, стараюсь прежде узнать, что ей нравится и как именно ей можно доставить удовольствие.
— Что это: альтруистическое желание действительно доставить даме удовольствие или эгоистический понимание того, что, выполняя женские прихоти, легче добиться благосклонности партнерши?
— Очень часто грань между альтруизмом и эгоизмом смывается. Допустим, я подарил человеку, находящемуся в беде, 1000 долларов. Альтруизм? Да, потому что я искренне хочу его выручить и не требую возврата денег. Эгоизм? Да, потому что меня греет сознание того, что я такой замечательный. В отношениях с женщинами понятия — эгоизм-альтруизм — тоже кажутся мне искусственным. Мне не может быть хорошо с женщиной, которой со мной плохо. Нормальная ситуация в любой человеческой близости — когда хорошо или обоим, или никому. Случается, конечно, садомазохистская гармония, но я говорю о ситуации здоровой.
— И все же, признайтесь: в отношениях с женщинами эгоизм движет вами больше, чем альтруизм?
— Я бы хотел увидеть того мужчину, который ухаживает за женщиной и женится на ней потому, что она ему противна, но ему хочется доставить этой женитьбой ей удовольствие. Конечно, в этом смысле я эгоист: если не хочу, чтобы женщина от меня убежала, значит, должен постараться, чтобы ей было хорошо.
— Существует ли определенный тип женщин, для которых вы так стараетесь?
— Безусловно нет.
— Хотите сказать, что вам нравятся все?
— Нет. Тоже нет.
— Тогда – какие?
— Не знаю. И разобраться в этом невозможно.
— Почему?
— Я всегда жил и продолжаю жить не так, как принято, а так, как хочу. Например, в то время, когда в моде были худенькие женщины, мне нравились полные. Я всегда выбираю партнершу для себя, а не для "ахов" приятелей. Вообще говоря, я приблизительно представляю себе тот тип, который мне нравится, но из этого правила бывало много исключений. Я был дважды женат. Обе мои жены не принадлежали к моему, если можно так выразиться, типу женщин. Я же не головой это решаю…
— Кстати, о голове. "Полненькие", "худенькие" — что за критерий? Похоже, вы забыли о душе, голове на плечах…
— Я не знаю, как это происходит у других, но, если лично я стремлюсь уложить женщину в постель, то мне это хочется сделать в тот момент, когда я ее вижу, — все остальное потом. То есть, первая реакция всегда идет снизу, а не сверху. Кроме того, я еще не видел, чтобы люди повально женились на совершенно дивной души умных старушках.
— Уважаемый профессор, вы ставите знак равенства между желанием уложить женщину в постель и женитьбой?
— Пардон, действительно, прозвучало нелогично. Исправим: я не видел, чтобы люди поголовно спали с уродливыми старушками дивной души и ума. Кроме того, большинству не приходит в голову укладывать в постель однополое существо за его дивную душу и ум. Значит, когда мне говорят о душе, уме и всем таком прочем, — это не для постели. А у вас иначе?
— Спрашиваю сейчас я, а ваше дело — послушно отвечать на мои вопросы. Например, на такой: разве вам не приходилось слышать от иных мужчин, что дуры их не привлекают даже в постели?
— Приходилось. Но, говоря подобное, человек лукавит, возможно — с самим собой. К сожалению, иногда женщина, с которой совершенно изумительно бывает в постели, спустя какое-то время может способствовать появлению только одного навязчивого желания: "А как бы теперь поскорее остаться одному?"
— Циничный господин Азбель, как же, в таком случае, создаются семьи?
— Я думаю, что очень часто они составляются из людей, для которых главное — не постель, а постоянный компромисс.
— А вы на него готовы?
— Я ведь живу один… Знаете, что ответила Софи Лорен на вопрос, что, по ее мнению, ищет мужчина в женщине прежде всего? Ни сисек ищет, ни бедер, а — понимания.
— Вы тоже так считаете?
— Если говорить о браке, то — да. Иначе не было бы разводов.
— Случалось ли вам попадать в неловкие ситуации, связанные со слабым полом?
— Да, конечно. Есть у меня прекрасное воспоминание, но вы его не опубликуете.
— А вы расскажите.
— Тогда слушайте самую жуткую историю в моей жизни. В сорок восьмом году я, шестнадцатилетний мальчишка, поступил в университет. На курсе нашем училось человек сто, большая часть — мальчики. Один из нас, совсем взрослый (после армии), — уже спал с женщиной. Другой — говорил, что спал. Остальные — даже не говорили. Это и понятно: в то время девочки, как правило, выходили замуж невинными, поэтому надо было быть очень большим негодяем, чтобы их портить. Более того. В местные гостиницы просто не пускали, а в иногородние пускали, но только по паспорту и, разумеется, ни с кем, кроме законной жены. В общем, все это было безумно сложно. И надо же привалить такому счастью: молоденькая вдовушка, родителей как раз нету дома — идеальная ситуация, в которой я предвкушаю свой первый сексуальный опыт. Не буду утомлять вас рассказом о том, как я зашел в аптеку и купил, пардон, презерватив, — это, безусловно, был один из самых мужественных поступков в моей жизни. И вот, наконец, мы все втроем дома: я, девочка и презерватив. Дальше происходит следующее. Все уже замечательно, девочка — в виде, пригодном к употреблению. Напомню, что действие происходит в совершенно ханжески-святое время, когда на экране, вместо поцелуя, идет наплыв. Из литературы я знаю о том, что делают с этими суками…
— Суки – это?..
— Презервативы. О том, чтобы вступать с ними во взаимодействие при девочке, не может быть и речи. Я выхожу в полном обмундировании из комнаты с презервативом в кармане. Квартира коммунальная, иду по длиннющему коридору в туалет, который находится рядом с кухней. По дороге раскланиваюсь и разговариваю со всеми соседями, которые делятся со мной последними новостями. Наконец мы вдвоем оказываемся в туалете. Увы… К моему вящему изумлению я вижу, что дело плохо. Впав в шок, я, с трудом его переживая, отправляюсь в обратный путь — сознаться в своей несостоятельности. Дохожу до комнаты, застаю готовую к употреблению девочку — и, вопреки тому, что я уже убедился в своем ничтожестве, вновь следую в туалет. Походы туда-обратно повторяются несколько раз. После этих путешествий я окончательно и совершенно наглядно утверждаюсь в какой-то своей жуткой импотенции. Это был самый страшный случай в моей жизни…
— Но чем он закончился?
— То, что я неполноценен, я понял. Но, все-таки, "очень хочется". Поэтому я, напрягшись изо всех сил, и не поставивши под угрозу девочку, в конце концов, благополучно обошелся без этого проклятого приспособления.
— Господин Азбель, вашей жизни можно только позавидовать: она полна различного рода впечатлениями, потрясениями, переживаниями, воспоминаниями…
— Никогда не думал, что проживу жизнь как такой увлекательный роман — аж самому интересно. Как в кино. Чем дальше — тем веселее и интереснее. Ильф и Петров оказались правы: жизнь — есть веселость.
Продолжение следует