…Признаюсь, когда раздался звонок из Лос-Анджелеса, я немного встревожился, но все же того, что услышал, не ожидал, и эти слова, словно и в самом деле полоснули ножом по сердцу. «Папа умер вчера. Такие дела», — только и сказал Рома Гуревич
Петр ЛЮКИМСОН
Думаю, у каждого в жизни есть человек, который в итоге определил всю его судьбу; который был сначала учителем, затем близким другом, и жизненные принципы которого в итоге стали и твоими принципами. Для меня таким человеком был Александр Грич, он же Александр Романович Гуревич – замечательный поэт, переводчик, журналист; человек, являвшийся самим воплощением интеллигента в давнем, сегодня уже почти забытом смысле этого слова.
Наше знакомство состоялось вскоре после первой публикации подборки моих стихов в молодежной республиканской газете. Стихи неожиданно оказались плохими. То есть пока они были записаны в тетрадке, я искренне думал, что они гениальны, а вот когда появились на газетном листе, размноженные в десятках тысячах экземпляров, то вдруг стало ясно, что они никуда не годятся. Но первая публикация в 16 лет была безусловным успехом, теперь его надо было закреплять, так что через месяц я понес новые стихи в редакцию «Литературного Азербайджана» — главного журнала республики, в котором впервые появлялись рассказы и повести братьев Максуда и Рустама Ибрагимбековых, Анара и других азербайджанских писателей, чьи имена в то время были известны всему Союзу.
В просторном зале редакции я нарвался на пожилого, начавшего седеть мужчину с потухшим, пепельным взглядом, который и оказался Александром Гричем.
— Ты что-то хотел мальчик? – спросил он.
— Да вот, стихи принес для публикации…
— Что ж, давай посмотрю…
Он взял у меня тетрадку, начал читать, и в какой-то момент спросил:
— Это твои стихи были недавно опубликованы в «Молодежке»?
— Мои! – кивнул я.
— Гм, понятно! – как-то неопределенно хмыкнул пожилой дядька (которому, кстати, было тогда 36 лет), и продолжил читать.
Наконец, он закрыл тетрадку.
— Что ж! — сказал он. – Во-первых, это и в самом деле стихи, что само по себе уже немало. А, во-вторых, это – очень слабые стихи. И те, что ты опубликовал в газете – тоже очень слабые…
— Мне, между прочим, только 16 лет! — с нажимом сказал я.
— И что?! Целых 16, и ты все еще пишешь так слабо?! В твоем возрасте не только великие, но и многие средние поэты уже писали куда сильнее! Напомню тебе эпиграмму Маршака: «Зачем о молодости лет твердишь ты публике читающей? Коль ты не начал – не поэт, а если начал, то не начинающий!».
Было ясно, что это — конец. Мне показали на дверь, и надо уходить.
— Давай договоримся с тобой так, — сказал в этот момент Александр Романович, как его назвал подошедший что-то спросить курьер Леша. – Ты пока, без моего разрешения, ничего больше печатать не будешь – незачем позориться и портить репутацию. Все, что напишется, будешь приносить сюда, и мы вместе будем это обсуждать. А заодно учиться писать настоящие стихи. А день, когда тебе можно будет печататься, еще придет. И тогда можешь на меня рассчитывать. Договорились?
Вот так и вышло, что раз в два-три месяца я вместо того, чтобы идти в школу, садился на автобус и ехал в самый центр города, в редакцию «Литературного Азербайджана», и с нетерпением ждал, когда же там появятся первые сотрудники. А появлялись они поздно, не раньше одиннадцати, отчего писательская и редакторская жизнь представлялась мне вольготной, нехлопотной, а потому особенно желанной.
Именно так я и хотел жить – писать стихи до поздней ночи, поздно вставать, заваливаться на работу в полдень, часа в четыре ее заканчивать, а дальше свободно шататься по городу. На гонорары со стихов вполне можно было жить – это я понял уже после той публикации.
— Леша, подай автору стул! – говорил, появившись на работе, Грич. Леша, который был старше меня на год или два, и явно переживал на этой работе время до призыва в армию, кривился, но стул приносил. И в этот момент я чувствовал себя на коне – я все же был не абы кто, а АВТОР!
Потом минут сорок, а то и больше мы, сидя у рабочего стола Грича, дымили сигаретами в полном молчании, пока он читал мою новую тетрадку, а я стрепетом ждал его приговора. Наконец, он начинал говорить:
— Вот смотри: это банально, до тебя такое писали тысячи раз, так зачем повторяться? А здесь ты просто соврал – так не бывает, а стихи лжи не переносят… Здесь тебе следовало бы поискать какую-то очень точную деталь, которая бы выразила твои чувства, а не говорить вот так, в лоб… А что это такое – «к окну»? Звучит то «какну»! …Здесь слишком затянуто, много слов, надо еще поработать. А вот эта строчка и в самом деле хороша — афористичная и очень точная. Она могла бы стать твоей визитной карточкой, названием первой книжки, но лишь при условии, что и все стихотворение было бы написано на таком же уровне. А этого, увы, пока нет! При всей экспрессии и зримости зачина и финала, в середине оно «провисает», не дотягивает до профессионального уровня…
Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!
После каждого такого разбора я уходил, обещая себе, что больше сюда никогда не вернусь – зачем таскаться, чтобы быть в очередной раз оплеванным и без всякой надежды на публикацию?! Но проходила еще пара месяцев, набиралось полтора десятков новых стихов – и я снова шел в редакцию, к Александру Романовичу…
К тому времени я разыскал его первый сборник – «Старый причал». Стихи, признаюсь, тогда на меня большого впечатления не произвели. Ну, стихи. Не Пушкин, не Лермонтов и даже не Евтушенко. Профессионально, конечно, но не более того. И все же были в них та самая точность бытовой детали, та искренность, которых он от меня требовал. И были строки, которые при всей их внешней непритязательности мгновенно врезались в память, а это уже признак большой поэзии. Некоторые из них я помню до сих пор. Хотя бы вот это:
Всего дороже тот последний грош,
Который из кармана достаешь.
В бумажках смятых, в крошках табака
Неверная копается рука.
Всего дороже тот один глоток,
Который к перекуру приберег.
Один глоток. Горячий. В горле – ком.
И знаешь: до другого далеко.
А, впрочем, это все пора забыть.
Идут дела. Благоустроен быт.
Чего ж тебе еще, моя душа?
— Глотка воды. Последнего гроша.
Ну, а в некоторых стихах я невольно узнавал самого себя – настолько они были созвучны моему неприятию пути «от доклада к окладу»:
Над берегом ветер клокочет
И рвет сигарету из рук.
А кто-то меня еще хочет
Втянуть в заколдованный круг,
Где опыты – лучше не надо,
Где мудрые старцы из рам.
Где путь от доклада к окладу
Надежен, солиден и прям…
Когда я был на первом курсе университета, вышла вторая книга стихов Александра Грича – «Такие дела», ставшая в городе едва ли не бестселлером, получившая кучу восторженных рецензий. И только тогда я понял, что, будучи почти два года знаком с Александром Романовичем, я ничего о нем не знал. В том числе, и о том, что у него как раз незадолго до нашего знакомства, не дожив до 35 лет, умерла жена – известная журналистка Инна Дворкина, и, разговаривая со мной о моих и в самом деле весьма слабеньких поэтических опытах, он одновременно нес в себе эту боль.
Книга «Такие дела» была книгой о настоящей мужской дружбе, о боли утраты и о многом, многом другом. Но, прежде всего, это была книга о любви, и от многих ее строк к горлу подкатывал тот самый ком, по которому безошибочно узнаешь настоящую поэзию:
Было зданье больницы сурово,
Чуть светились в ночи этажи.
Здесь любил я, и больше такого
Мне вовеки уже не прожить.
В коридорах бездонных, бессчетных
Привыкал я дневать-ночевать,
Средь людей, как один, обреченных,
Но о том не желающих знать.
В полумраке суровых покоев
Тусклый свет ночника на стене.
Там я понял, что это такое,
Там любовь прикоснулась ко мне.
Только там, где беда неизбежна,
Я шептал ей, шептал по слогам,
Что люблю – безнадежно и нежно.
Только там. Что поделаешь? Там.
В той книге было немало великолепных стихов, а завершалась она венком сонетов. Жанр этот, как известно, требует особой поэтической виртуозности, но у Грича он вдруг зазвучал без всяких поэтических выкрутас, так словно об этой боли и невозможно иначе говорить, как сплетая из них венки сонетов. Вот первый сонет из этого цикла:
Ну вот и все. Теперь прощай. Прости.
Дверь приоткрылась и пахнуло сыро
Оттуда воздухом иного мира,
И только им отныне дышишь ты.
Как быстро отчуждаются черты!
Как быстро превращается в кумира
Плясунья, пересмешница, задира…
Дымится лед и теплятся цветы.
И похорон обычных суета
Охватывает дом. И о поминках
Уже заговорили. Инка, Инка!
Так вот она — последняя черта.
Последний вздох, последняя присяга —
Ни мига больше без тебя, ни шага…
Затем, спустя пять лет, вышла новая книга – «Погода», открывавшаяся программным стихотворением с таким же названием, говорящим о том, что «там, в заоблачных высях, где погоду делают, ничего от нас не зависит», но заканчивающимся уверенностью, что «погода будет меняться».
Эта книга была полна предчувствием грядущих перемен, она притягивала к себе своим мужским обаянием, стихами о вечных истинах, той же скупой точностью в передаче чувств и умении уловить главные приметы времени. И вместе с тем эта книга тоже была о любви, но стихи о ней, посвященные второй жене были уже куда более светлые:
Потом, когда-нибудь потом –
Зачем нам срок и адрес точный, —
Я расскажу тебе о том,
Как дремлет город полуночный.
Как тихо город спит у гор,
И там, в аллее отдаленной,
Мигает красный светофор,
Свой свет меня на зеленый.
Потом, когда-нибудь потом –
Пока не время, не рискую,
Я расскажу тебе о том,
Что по тебе одной тоскую,
Что ты вернула мне покой,
Уже, казалось, позабытый…
Спи, девочка. Глаза закрой.
Прости мне все свои обиды…
К тому времени мы стали все больше и больше сближаться. Я начал печататься, Александр Романович втянул меня в написание рецензий на новые книги и литературные портреты известных азербайджанских поэтов и писателей.
Затем именно по его протекции – что скрывать?! – я начал работать в газете, и лишь тогда понял, что мои представления о работе писателя и журналиста в точности повторяли известный анекдот об аде: одно дело, когда ты смотришь на этот мир глазами «туриста», и совсем другое, когда оказываешься внутри.
Затем точно так же он привлек меня к работе над переводами стихов азербайджанских поэтов.
Сам он был выдающимся мастером такого перевода. Хорошо зная азербайджанский язык, он умел переводить вроде бы почти слово в слово и при этом передавать сам дух оригинала. Его переводы из Гусейна Джавида, Расула Рза, Фикрета Годжи и многих других азербайджанских поэтов стали классическими. Но если так, навскидку, то больше всего мне нравится его перевод стихотворение Годжи «Падают деревья над Курой»:
Падают деревья над Курой.
Отчего – никто не знает толком,
Говорят – от старости и только
Падают деревья над Курой.
Высохли их мощные стволы,
Ветви вниз опущены бессильно,
И не слышно над рекою синей
Звука суматошного пилы…
Сами, молча, в шелесте воды
Рушатся, не находя опоры,
Дерева…Посадки будут скоро,
Саженцев поднимутся ряды.
Только эти саженцы – не лес,
Слишком всем ветрам они покорны.
Долго им еще готовить кроны,
Чтобы доставали до небес,
Много надо выждать зим и лет,
Выдержать и солнце, и морозы…
А пока – кустарник здесь разросся.
Кустикам простор – деревьев нет!
Видно, были слишком высоки,
Слишком широко простерли длани…
Как богатыри на поле брани,
Падают деревья у реки.
Хотя сам он порой воспринимал свой талант переводчика не как дар, а как почти проклятие, мешающее многим воспринимать его в главной, подлинной ипостаси – как поэта. О чем он и сам как-то с иронией заметил:
Вот и прожил полжизни богато,
Ибо помнил: молчание – злато.
По хорошим дорогам ходил:
Пере-перево-переводил…
В 1990 году Александр Грич стал редактором первой деловой газеты республики «Азербайджанский бизнес-сигнал», и предложил мне роль своего заместителя. С тех пор мы стали общаться почти ежедневно, и после работы я время от времени наведывался к нему в гости – в тот самый дом, который так часто мелькал в его стихах.
Тогда-то мне и открылась захватывающая история его семьи. Его отец, Роман Давидович Гуревич, выдающийся врач, в годы войны носил погоны полковника медицинской службы и был начальником всех военных госпиталей Азербайджана и Дагестана.
Мать, Людмила Вячеславовна Иванова, была выдающимся ученым-химиком, и в годы войны именно она создала ту дымовую завесу, которая превратила Баку в «город-невидимку», защитив его жителей и нефтяную промышленность от немецких бомбардировок.
Жил он в той же самой квартире, которая некогда принадлежала его деду, легендарному в Баку врачу Вячеславу Иванову. Правда, дед занимал весь этаж, а Гуревичам оставили после уплотнения пару комнат, но зато очень больших и с балконом.
Я любил вечерами посидеть с ним в этой квартире за бутылкой коньяка, чтобы вместе спланировать номер на следующую неделю, поговорить о стихах, а иногда и немного пошалить. Так, однажды в те смутные времена мы в шутку провели у него дома спиритический сеанс, чтобы вызванные души рассказали бы нам о том, что ждет экономику страны. Вызывали совершенно фантастические персонажи вроде Моллы Насреддина и Козьмы Пруткова, но самое интересное, что получали от них вполне разумные ответы, и я потом написал репортаж об этом сеансе. Любопытно, что потом прогноз Моллы Насреддина сбылся почти на сто процентов.
В том 1990 году у Грича вышел сборник «Один, Другой, Третий», пронизанный бакинскими мотивами, вобравший в себя, казалось, сам генетический код Баку и знаменитой «бакинской нации».
Но времена были уже не самые светлые, многие готовились к отъезду, и если мы с женой выбрали в Израиль, то Александр Романович решил с семьей ехать в США, хотя здесь, в Израиле, к тому времени уже жил его старший сын Роман.
Но и его последние стихи бакинского периода жизни тоже необычайно хороши – в них опять-таки очень точно схвачено само время и то настроение, с которым тогда жили бакинцы:
В тишине комендантского часа,
В КПП – или как в проходной? —
Ты со мной, лейтенантом запаса,
Попрощаешься город родной.
Деловито билеты пометишь
(слышу сердца паскудную дрожь).
Ты, по сути, меня не заметишь,
Ты вполне без меня проживешь.
Не ропщу, ни о чем не жалею,
Жизнь минувшую благодаря.
Тем светлее мне, тем тяжелее,
Что любовь неизменна моя.
…Город мой, ты уже за спиною!
Горе – мне, а тебе – не беда.
Но таким, как бывал ты со мною,
Ты не будешь уже никогда.
…Запах прелый, тяжелый, солдатский,
И отсутствие прочих примет.
В пять закончится час комендантский,
И на улицу выйдет рассвет.
Судьба Александра Грича в США сложилась вполне счастливо. Он являлся одним из ведущих сотрудников газеты «Панорама», затем редактировал газету «Контакт», вел различные телепередачи, создал интернет-видеожурнал «Далекое близкое», был управляющим и вице-президентом фонда Булата Окуджавы, премия которого считается одной из самых престижных в русскоязычном литературном мире; написал, помимо всего прочего, в духе времени, пять детективных романов…
Жизнь в итоге развела нас по разным континентам, но мы продолжали переписываться, следить за тем, что происходит друг у друга, а лет десять назад и встретились в Израиле.
И, само собой, я время от времени проговаривал наизусть или перечитывал ставшие любимыми его стихи: «В старом фильме «Не горюй»…», «А вы знакомы мне…», «Грустную песенку я вам спою…», «Гитару спрячь, пера не тронь…», «А жить меня ты не учи…», «Мы жили все в одном раю, точней – в одном районе…» и многие другие.
Есть среди них, может, и не самое мной любимое, но очень знаковое для Александра Грича стихотворение «Старинная еврейская песня». Сюжет стихотворения незамысловат: большая еврейская компания выезжает на пикник на природу, некий Эпельбаум поет старую еврейскую песню «о том, что Ицик женится, и никуда приданное не денется»; все взрослые танцуют, все странно счастливы, хотя лирический герой, еще ребенок, и не понимает, от чего, как почти не понимает и слов песни. Но вот затем поэт четко обозначает дату происходящего:
Год пятьдесят шестой. Весна просторная.
Шумит неподалеку речка горная… —
И все становится понятно, хотя об этом не говорится ни слова: только что прошел ХХ съезд; скоро к тем, кто выжил на фронте и в тылу, начнут возвращаться или уже вернулись близкие из сталинских лагерей, так что действительно у собравшихся есть повод для праздника.
Стреляли, жгли, морозили, мурыжили –
Ан нет! И песня — вот, и люди выжили…
Еврейская составляющая была одним из главных стержней его личности. Он сам всегда считал себя евреем, и именно евреем был для всех окружающих. Думаю, в Израиль он в итоге не поехал, поскольку его больно задело, что здесь он евреем считаться не будет.
До сих пор помню, как один известный азербайджанский писатель, представлявший собой крайне редкий тип азербайджанца-антисемита, бросил ему в лицо на русском очень тонкую и болезненную антисемитскую подколку. Грич что-то резко ответил на это на азербайджанском, после чего писатель в ярости сбросил со стола рукописи, вышел, сильно хлопнув дверью, а потом еще и пожаловался на Грича в Союз писателей «за оскорбление на национальной почве».
Помню я и то, как в дни, когда Александр Романович сам подготовил подборку моих стихов для «Литературного Азербайджана», ответсек журнала, «человек из органов», нашептывал редакционным девушкам, что «Грич опять своих евреев продвигает…»
Хотя национальность человека для Александра Романовича как для типичного бакинца всегда была даже не на первом или втором, а на каком-то «надцатом» месте.
И вот теперь его больше нет. И мне, и всем, кто его знал и любил – а знали и любили его очень многие – остаются воспоминания, и от них и горько, и светло одновременно.
Александр Грич был, безусловно, очень одаренным поэтом, но при этом никогда «не лез в классики», не стремился остаться в веках и все такое прочее. Будучи, вдобавок, очень мудрым человеком, он прекрасно понимал, сколь немногим это дано, да и то, любой памяти о большинстве хватает на несколько десятков лет. Да он и сам об этом прямо сказал в одном своем давнем стихотворении:
А там – не будет и меня. Всего-то!
Уйду от глаз, которых так боюсь.
Вернусь – травою? Ласточки полетом?..
Всего вернее, вовсе не вернусь.
Чего уж там искать путей из бездны,
Когда прожито все, чем дорожил?
Прекрасно знать, что чучелом железным
Я не вернусь туда, где прежде жил,
Стихи писал. На пляжи ездил летом.
Не очень торопил свои года.
Да просто жил! Не так уж мало это,
Как, может быть, казалось иногда.
…Как оказалось, это и в самом деле не так уж мало.
Светлая вам память, Александр Романович!



































