Ветер над чёрным пространством сцены, над ковром осенних опавших листьев. С ветром чёрно-белых клавиш в обнажённую душу, в чёрный провал зрительного зала входит холод осени. Становится зябко, неспокойно. Из недр продуваемого злым ветром мира возникает парящий над сценой рояль…
Инна ШЕЙХАТОВИЧ
Фото: Лев Гельфанд
Михаил Кайт рассмотрел, перечитал, обдумал «Осеннюю сонату» Ингмара Бергмана. И возник спектакль — беспощадный, элегантный, мучительно-просветлённый. Природа этого сценического действа сдержанно печальна. Трагедии, сломанные судьбы, утраченные иллюзии звучат негромко, не агрессивно. Почти буднично. Будто фортепианные пассажи за стеной. Звук-напряжение нарастает. А в финале меня накрывает тоска и острое чувство невосполнимой утраты. Потому что пережитое в спектакле и прочувствованное вместе с ним символизирует всеобщий цикл жизни, знакомый всем и отождествляемый с каждым человеком.
…Пианистка Шарлотта — знаменитая, но несчастливая, не нашедшая пути к собственным детям, всю жизнь метавшаяся между фантомами творчества и любви, склонная к самообману, — приезжает в дом своей дочери Евы. Ева замужем за пастором; своего мужа не любит, но считает его хорошим человеком. Она забрала из лечебницы неизлечимо больную, парализованную сестру Лену. Живёт тихо, без плотских радостей, без любви. С матерью Ева не виделась семь лет. И эта встреча становится для обеих очередным разочарованием.
Ева играет на рояле, но она не так талантлива, как мать, и стыдится играть при ней. Ева вообще ощущает дискомфорт в присутствии матери. Да и Шарлотта неблагополучна, не спокойна. У неё болит спина; ей и музыка не в радость. Холод ползёт по осеннему дому, холодом пропитаны разговоры. Тяжко жить в том мире и в том доме, где звучат пустые слова, за которыми нет ни души, ни искренности. Будто звуки разбиваются о пустоту и умирают. И музыка здесь – не ключ к искренности, не спасение. Она скорее стала синонимом боли, надрыва, того невербального, не сформулированного и не одухотворённого мира, в котором сердцу бесконечно одиноко. Один лишь милый, мягкий, как тёплый хлеб ручной работы, пастор — муж Евы, кажется человечным. Цельным. Понятным. Человеком с добрым сердцем.
Страшно и обречённо кричит бедная Лена, младшая сестра, но её крик разбивается о скалы чужеродности, болезни, беды. Она тянет руки к сестре, к маме – но остаётся в вязкой пустоте. Ссорятся, мучают друг друга Шарлотта и Ева. И остро, грозно – как subito forte! — приходит осознание: в реальности взаимная любовь родителей и детей — вовсе не безоговорочная, не безусловная величина.
Герои несут по жизни свой нехитрый душевный скарб. Обиды, упования, поражения, жажду реванша. Яд ревности. Боль потерь. Детскую тоску по нежности, уюту, праздникам в кругу любимой семьи. Но планы лопаются, как мыльные пузыри. И химеры тают, как снег на весеннем солнце. Действительность на поверку выходит грубее и бессмысленнее мечты. И только на самом донышке души, за кулисами внешнего мира-театра, в глубине теплится данная всем живущим надежда.
Этот спектакль мне совершенно не хочется сравнивать с фильмом. Он иной, самостоятельный. Бергман — этот мэтр и классик, заика, в детстве мучимый тираном-отцом, — дал спектаклю лишь лекала. Тему. Стимул. А спектакль, который возник на афише независимого мультикультурного «Белого театра» сделан и выстроен серьёзным интерпретатором. Театральным архитектором-стратегом.
Режиссёр Миша Кайт — амбициозный, бесстрашный, интеллектуальный мастер. У него уже есть свой Гоголь, свой Чехов и свой Теннесси Уильямс. Теперь и свой Ингмар Бергман. Острый. Современный. Без морализаторства. Не сводимый к банальщине типа: «Надо любить детей», или: «Семья — это опора общества». Искусство – не инструкция к счастливой и праведной жизни. Не учебник, не уголовный кодекс. Оно – энергетическая духовная подпитка. Катализатор мысли. Зеркало общества. Или, как говорил Маяковский, «увеличительное стекло». Спектакль Кайта и его команды – чистое стекло, через которое видится даль и глубина.
А теперь о тех, кто воплотил идеи режиссера.
Шарлотта — как её играет Наташа Манор — феноменально, виртуозно эгоистична. Она просто владеет широким спектром, полным мастерством эгоцентризма. В этом она даже кажется уникальной. Запоминаются её голос, нежно шелестящая речь, её жесты этуали, шажки будто по подиуму, внезапная щедрость, которая так же быстро исчезает («Я куплю Еве и Виктору новую машину. Или нет… Я куплю новую машину себе!..»). В этом кукольно-отстранённом рисунке, в своём ледяном бесчувствии она чем-то мила, грациозна. Она никого не любит, — и вообще не умеет любить. Она не способна разделить с детьми их боль… Но ведь и Ева не может её понять и полюбить.
Ева – Ирина Соболева. Её героиня несколько инфантильна, скромна, сердобольна, осторожна до поры в словах и действиях. Она будто всё время себя одёргивает. Но где-то под спудом в душе таится отрава, горькая трава, которая оплела окаменевшее сердце. Отсутствие любви, жизнь без солнца не проходят даром. Ева вовсе не ангел. И в какой-то момент это становится очевидным…
Лена – Анна Гланц-Маргулис. Блестящая и впечатляющая работа! Лена не произносит в спектакле ни одной связной реплики; она скована, заключена, как в клетку, в инвалидное кресло. Но создаётся абсолютный эффект её внутреннего монолога, — она живая, страдающая, ужасно одинокая. Актриса безоговорочно убедительна в каждом мгновении, в каждом жесте.
Виктор — на мой взгляд, самая большая удача спектакля. Сильная, глубокая, очень интересная работа. Герой Андрея Кашкера живёт в своей истории, в доме, где ему выпало страстно любить жену – и не знать взаимности, горячо любить своё дитя – и потерять его. Он так внутренне одухотворён, настолько полон сложной, потаённой, смятенной жизнью, что от него трудно отвести взгляд. Вот он поёт, накинув карнавальное пальто, инкрустированное осенними листьями, с сексуальной хрипотцой и характерной завораживающей интонацией бродяги-романтика Леонарда Коэна. А позже, будто оцепенев, вглядывается в темноту, в непоправимое прошлое, куда ушёл, канул его сын — его единственное, светлое, невозвратное счастье…
«Осенняя соната» звучит – и отзывается в зрительской душе аккордом сочувствия, осознания, смирения. В этом спектакле, как в фортепианной сонате Белы Бартока, диссонансы сплетаются и составляют узор светлой красоты, прозрачный, как хрусталь.
И плывёт облако в форме рояля. И плачут дождём осенние дали. И театр – живой, глубокий, мудрый – нащупывает, прозревает свою вещую музыку.





































