«Марик — умершая картошка»

0

О румынской "доброте" и "счастливом" детстве в гетто Бершади

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Матвей ГЕЙЗЕР

Глава из книги «Путешествие в страну Шоа»

 

В который раз я задаюсь вопросом: что наша память — благо или наказание? И вновь отвечаю сам себе: «А разве может быть однозначный ответ?» К тому же у памяти есть удивительное свойство — она как-то по-особенному разборчива: что-то хранит «на верхних этажах», что-то опускает в «подвал», случается, так глубоко, что оттуда уже не достать. И почему она поступает так, а не иначе, по какому наитию «сортирует»: одно — туда, другое — сюда, этого нам не постичь. Вспоминая свое детство, я все больше и больше убеждаюсь в том, что невозможно забыть, отбросить горькие воспоминания и потому простить невероятную людскую жестокость, свидетелем которой я был.

Как-то в одной тель-авивской газете (ныне она уже не выходит — прим. ред.) я прочел и даже выписал такую фразу:

«В Румынии евреев, кстати говоря, не тронули, так что на этот народ обижаться грех».

Хорошо еще, если в словах только легкомысленная ложь!.. Побывал бы кто-нибудь из предков автора в гетто Бершади, Доманевки, Ободовки… Едва ли бы он стал такое писать. А знал ли этот газетчик о давно опубликованном диалоге, состоявшемся 16 декабря 1941 года между румынским премьером Ионой Антонеску и наместником Румынии в Транснистрии Георгом Алексиану? Это не фальсификация, а исторический факт: Антонеску просил, даже требовал очистить Одессу от евреев. Но на просьбу Алексиану выделить для этого корабли он сказал:

«Мне жалко не жидов, а корабль».

Узнав, что в Одессе почти 100 тысяч «жидов», Антонеску приказал Алексиану:

«Втолкни в катакомбы, топи их в Черном море, высели их из Одессы! Ничего знать не хочу! Пусть умрут сто, тысяча, пусть все погибнут».

Итак, если верить вышеупомянутой газете, в Румынии евреев не тронули… Как сказать! Их отправили в Транснистрию, то есть на территорию между Днестром и Бугом, где были созданы все условия для их гибели.

Огромный поток беженцев из Бессарабии и Буковины хлынул в Бершадь. Размещались, кто где мог. Зимой и в нашем доме появились две женщины — тетя Хася и ее глухонемая сестра (с ней я меньше общался, поэтому имя забыл). У тети Хаси была отморожена ступня, и, помнится, я очень пугался ее изуродованной ноги. Спали женщины в кухне на полу, а мы все — дедушка, бабушка, тетя Лиза, тетя Хова, мама и я — в одной комнате, бывшем кабинете хозяина квартиры. Воспоминания о тете Хове до сих пор согревают мне душу, она была человеком истинной доброты.

То, что теснота была невыносимая, чувствовал даже я. Единственный, кто никогда не раздражался по этому поводу, — дедушка. Он был человеком удивительной мудрости и к тому же приверженцем учения хасидов (слово «хасид» в переводе с иврита означает «благочестивый»). На жалобы домашних он отвечал лаконичной хасидской притчей, смысл которой сводился к одному: чтобы появилось ощущение простора, надо просто сильнее друг друга любить. Каюсь, мне по жизни не всегда удавалось следовать мудрому правилу, но стремиться так жить надо бы всем.

Матвей Гейзер (да будет светла его память!) — тот самый Марик, сын Мойшеле. 9 июня ему могло бы исполниться 80 лет… Фото из личного архива

При воспоминаниях о той скученности и тесноте, в которых мы жили, невольно приходят на ум мысли деда о том, что Бог всегда рядом и всех судит по делам. Вышло так, что не приюти мы женщин-беженок, не дожил бы я до этого дня.

Эту историю рассказала мне в Израиле двоюродная сестра отца Женя Гольдштейн. Как-то при нашей встрече она попросила меня расстегнуть воротник сорочки — с самого раннего детства у меня на шее шрам — Женя стала ощупывать его и, расплакавшись, сказала:

— Ты хоть знаешь, откуда это у тебя?

Конечно, что-то мне было известно, но подробностей я не знал и вот что услышал.

— Тебе еще не было двух лет, когда у тебя вдруг обнаружили болезнь, ложный круп. Все говорили, что спасти тебя невозможно, этого не сделают ни в гетто, ни в больнице. Всем нам: мне, Симочке, Поле, велели выйти на улицу, чтобы не видеть, как ты умираешь. Беженка Хася всхлипывала и причитала: «Вестойс дер тотэ рифт им ци зех. Зол кимэн Двойрэ фын Черновиц, эвшер зи вэт элфен («Папа, видимо, зовет его к себе. Пусть придет Двойрэ из Черновиц, может быть, она поможет»)». Моя мама, твоя тетя Маля — ты знаешь, она была человеком сильным и волевым, накричала на Хасю, сказала: «Если есть тот свет, то Мойшеле спасет своего Марика». Как сейчас помню страшные крики твоей мамы — ее силой вывели из комнаты. А кто-то, мне кажется, это был твой дедушка, привел ту женщину из Черновиц, о которой упомянула Хася. Говорили, что она фельдшерица. Бабушка и твоя тетя Лиза не хотели ее к тебе подпускать, но дед настоял. Сам вскипятил воду и понес тебя на руках на кухню. Потом только помню твой визг, крики мамы. Мы уже смирились с твоей смертью, и на улице собралось много родственников (она перечислила имена почти всей нашей родни, бывшей в гетто). А потом вышел твой дедушка и уверенно сказал: «Эр блайбт лейбн! («Он остается жить!»)».

Несмотря на тяжелое время, любовью в детстве я обделен не был: заботу, внимание, ласку, утешение сполна получал от мамы, бабушки, дедушки, всех домашних. Отца я, разумеется, не помню, но в нашем доме я постоянно чувствовал его присутствие, слышал рассказы о нем и привык, что все родные, глядя на меня по мере того, как я рос, говорили: «Точь-в-точь Мойшеле!» А дедушка, когда никого не было рядом, брал меня на руки и шепотом предупреждал: «Не говори бабушке и Лизе, что ты ел монпансье, это не я тебя угощаю, а твой папа».

Не могу не вспомнить беседу мою с Самуилом Яковлевичем Маршаком. Однажды я рассказал ему, как вскоре после войны дедушка мой, собрав последние гроши, купил мне скрипку и повел меня к музыканту Илье Израйлевичу. Шел мне тогда восьмой год. Я не хотел играть на скрипке. После второго занятия выменял ее на бутсы и футбольный мяч. Месяц я обманывал дедушку – говорил, что иду к Илье Израилевичу, а на самом деле с ребятами на полянке у глинища играл в футбол. Но потом не выдержал и признался. Слезы навернулись на печальные глаза дедушки, растирая их по лицу, как обиженный ребенок, он проговорил: «Наверное, ты прав, мой внук, после детства в гетто мяч нужнее скрипки». Во время нашей беседы в комнату вошла бабушка.

— Что с тобой, Гершка? Почему ты плачешь?

— Я не плачу. Слезы сами текут. Плачется.

Дед задумался, посмотрел на меня, потом на бабушку и продолжил:

— Сегодня ночью я думал о нашем Мойшеле, отце Марика. Знаешь, что он мне сказал? «Я вымолил у Бога вашу жизнь и хочу, чтобы мой сын был счастливее меня. Не заставляйте его играть на скрипке. Купите ему мяч и ботинки, и пусть он играет в футбол».

Бабушка внимательно посмотрела на деда и, глубоко вздохнув, вышла из комнаты.

Впервые за время нашей встречи Самуил Яковлевич улыбнулся. Что-то непосредственное, неотразимо детское промелькнуло в этой улыбке. В тот миг я подумал, что умение возвращаться в детство все равно, что умение возвращаться в прошлое, в вечную память. «Умница, ваш дедушка, ох умница! О, эти замечательные местечковые старики! Сколько мудрости, юмора и печали хранили они в своих сердцах!.. Помню мой дедушка – кстати он был прямым потомком известнейшего талмудиста средневековья Аарона Шмуэля Кайдановера – часто повторял: «Когда бедняк радуется? Тогда, когда теряет, а потом находит то, что потерял»

Моего отца, учителя еврейской школы, в Бершади очень любили. Много лет после войны его бывшие ученики, встречая меня, говорили своим спутникам: «Это сын Мойшеле Гейзера», — мне это было понятно, потому что каждый из них хотел поделиться со мной воспоминаниями об отце. То же отношение я чувствовал к себе и в раннем детстве: в гетто окружающие были ласковы со мной, зазывали в дом, угощали, чем могли. Я обожал (и до сих пор люблю) жареную картошку. На идише это называется «гыпрейгелтэ картофлес», но букву «р» я не выговаривал и получалось «гыпэйгелтэ катофлес», что скорей было похоже на «умершая картошка». Меня так и прозвали: «Марик — гыпэйгелтэ катофлес».

Надо сказать, на педагогов мне в семье особенно повезло: учителем в хедере – меломедом — был мой дед Мотл Китайгородский из Шполы (говорили, что он – потомок знаменитого «старого ребе», когда-то вступившего в спор с самим хасидским ребе Нахманом из Брацлава); педагогом в Бершадской еврейской школе был мой папа; моя мама более тридцати лет работала воспитателем в детском саду. И сегодня, когда мне уже за шестьдесят, где бы я ни оказался – в США, в Израиле, в Канаде, – встречая бершадцев разных поколений, я слышу все те же слова:

«Это Марик, сын нашей воспитательницы Доры Марковны».

Во сне я вижу маму молодой, какой запомнил ее в детском саду.

Выражаем благодарность дочери Матвея Гейзера Марине за предоставленные нашей редакции архивы известного писателя и журналиста, одного из ведущих специалистов по еврейской истории

«Мойшеле, на кого ты оставляешь сына?!»

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий