Кадиш в Дахау

0

Фрагменты из документальной повести "Мой номер 92704"

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Георг МОРДЕЛЬ

 Продолжение. Начало здесь

 

…Руины были старые, земля поросла травой, в ней сидела кошка и вылизывала лапу. В стороне от меня лежал немецкий солдат в пятнистом комбинезоне и грязной тряпкой перевязывал рану на ноге. Его винтовка валялась на земле. А с другой стороны от меня плакала молодая немка в синей косынке. Рыданий не было слышно. Кругом стояли скрежет и грохот, трава шевелилась от взрывов, и кошка настороженно смотрела на людей.

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Когда грохот стих, женщина запричитала:

— За что? У меня маленький ребеночек! Он должен кушать, а у меня пропало молоко. Мужа убили на фронте! Боже мой, за что?

Ребенок не кричал, а от бессилия пищал.

— Не надо было начинать войну! — сказал я.

— Разве я ее начала? Почему ты такой злой?

— Злой? Вы убили моего братишку, пяти лет. Сожгли наш дом.

Потом все заволокло дымом и все понеслось куда-то: камни, трава, я…

Очнулся на мостовой. Она была разворочена и вокруг воронки лежали какие-то непонятные предметы — что-то круглое и красное. Над ними стоял немецкий полицейский в двухэтажной каске и разрезал что-то ножом, и тогда я понял, что это голландские сыры, большие круги сыра. Я подобрал один и побрел прочь.

На тротуаре стоял другой полицейский с пикой на каске, и я спросил его, где вокзал. Он ответил, но я не слышал. Он толкнул меня, и я увидел рельсы. Перелез через низкий заборчик и пошел по рельсам в сторону станции. Стояла поразительная тишина, а самолеты все бросали бомбы, и меня колыхало взрывными волнами. Я чувствовал, что земля ходит ходуном, но ничего не слышал. Меня могло убить, прошить осколками, я ничего не соображал и ничего не боялся.

Вечером стало холодно, я забрался в подвал, где было полно женщин и детей, никто не обращал на меня внимания. Вошла седая дама в синем комбинезоне:

— Горячая вода!

Я подставил свою миску и получил черпак кипятка.

Женщина ничего не спросила у меня.

К утру я снова начал слышать и пошел искать своих. Не знаю, что сделали бы со мной, но я нашел мюльдорфских по крикам Рора. Завидев меня, он приказал:

— Иди к Арно и помогай ему!

Арно Фишеру было 14 лет, он был из Варшавы, бежал из гетто, его поймали в Кракове и бросили в Аушвиц, оттуда привезли в Дахау, а там его подобрал Рор. Арно был отчаянный вор. Он воровал на бауштелле лопаты, пилы, гвозди, однажды спер у мастера ватерпас. И все, что воровал, относил Рору. А тот, как все оберкапо и коменданты в лагерях, только и смотрел, где бы что-нибудь "организовать".

Лагеря получали из Дахау слишком мало инструментов для ремонта даже солдатских помещений, не говоря о блоках. А здесь после бомбардировки валялось столько ничейного добра! Сыр, который я принес, тут же порезали на куски и съели.

Узникам запрещалось владеть ножами — за это могли запороть насмерть, но каждый имел при себе ложку и привязывал ее к поясу, и кто мог — затачивал черенок ложки, чтобы резать хлеб, мыло. Сыр тоже порезали.

Рор пообещал Арно и мне солдатский обед и двое суток "шонунга". Пока мы пробирались к тому, что осталось от вокзала, Арно показал мне, что у него в карманах — деньги и сигареты.

— Они бомбили, а я тащил! — сказал он на идише. — Каждому — свое! На, закури!

Но я не курил.

— Ладно, если найдем шоколад, весь твой!

Первым делом он забрался в паровоз, опрокинутый на бок взрывной волной трехтонной бомбы. В будке лежали трупы машиниста и кочегара. У них в карманах были деньги, перочинные ножи и шоколад.

Я жевал шоколад и следовал за Арно. Мы с ним "организовали" два топора, моток каната, несколько саперных лопаток и совсем неожиданно в санитарном вагоне нашли полный набор инструментов для полевого хирурга.

Если бы нас накрыли на месте преступления, могли убить за хищение имперского имущества. Рор и Эберль рта не раскрыли бы, чтобы признаться, кто нас послал. Но по пепелищу рыскали другие "организаторы" — зэки, солдаты, железнодорожники, всех не переловить, и мы вернулись к Рору с добычей.

Оберкапо обратился к моему отцу:

— Ваш сын умеет приспосабливаться к обстоятельствам! Не то что вы.

Он тонко намекал, что предлагал папе занять место капо на складе овощей, а папа отказался:

— Я не сумею справиться, господин лагерэльтесте! Меня будут обманывать!

Когда папа умер, треклятый Буррель сказал мне то же:

— Твой папа был как барышня в кружевах. Ему предлагали такую лафу, а он отказался!

…Рор выполнил обещание. Мы с Арно два дня роскошно высыпались и ели солдатский суп.

  1. ШОНУНГ

На улице лило. Земля пресытилась дождем, не могла впитать больше воды, и все, что текло с неба, оставалось на земле, как на тарелке. Весь лагерь превратился в одну большую лужу. По этой луже, старательно поднимая правую ногу носком вверх, я возвращался из ревира. Правый ботинок разинул рот до самого каблука, а левый еще был совершенно цел.

Под навесом столярной я подобрал кусок телефонного провода и подвязал подметку правого ботинка, но вода все равно затекала в него и вытекала сзади. Получить "шонунг", что в переводе значит "пощада" или "облегчение", — процедура не для больных. Ворота в ревир открывали за тридцать минут до выхода на работу. Больных всегда было много. А закрывали ворота тоже через 30 минут. Поэтому те, кто был поздоровее и посильнее, силой прокладывали себе путь на прием к врачу. Когда папа стал совсем плох, я взвалил его себе на спину и понес к воротам ревира. Притащился последним и не попал бы, если бы не арбайтсфюрер Шредер.

— Твой отец не может уже ходить? А ну, всем расступиться! Пропустите мальчика!

Шредер знал многих своих подопечных в лицо и по фамилиям.

В анкете он прочитал, что мой отец был генеральным директором кожевенного завода. Отец Шредера до войны работал где-то в Германии на кожевенном заводе.

Я сдал отца Вольперту на руки. Вечером, как только наша колонна вошла в лагерь, арбайтсфюрер встретил меня и сказал:

— Твой отец умер. Можешь зайти в ревир и узнать подробности.

Вольперт ничего мне не объяснял, а вынес миску с супом и ломоть хлеба.

— Твой отец ничего не ел, просил отдать тебе.

Я принял наследство и прошел с ним почти через весь лагерь до блока номер девять, и все, кто видели меня, знали, что я несу. То, что можно было пройти с супом и хлебом через толпу голодных и чтобы тебя не опрокинули и не ограбили, значило, что эсэсовцы убили в узниках не все человеческое.

Я не знал, что мне делать с тем, что не съел папа. Староста блока, портной из Каунаса, высокий и тощий, сказал:

— Ты должен съесть то, что тебе оставлено. Это святое наследство. Поешь и поднимись на второй этаж в углу.

Я ел и плакал, и никто не проронил ни слова.

В углу на втором ярусе нар меня ждал миньян, чтобы прочитать кадиш. Для миньяна нужны десять мужчин. Там было гораздо больше. Молиться в лагерях было запрещено под страхом смертной казни, но нас никто не выдал.

* * *

…Хорошо, что до шестого блока недалеко.

Я открыл дверь и вошел. Блок был пуст. Все ушли в ночную смену. Только староста Дюла Фелеки сидел в закутке и штопал свою куртку.

— Разрешите войти?

— Herein! Входи!

— Господин блокэлтесте, номер 92704 вернулся из ревира, два дня шонунг!

Фелеки нацепил очки и рассмотрел бумажку, которую доктор прикрепил к моей куртке. Записку выписал старик Шомоди, грузный, как шкаф и уже, видимо, немного тронутый. Временами он переходил на немецкий и отдавал приказы, будто помолодел на тридцать лет и служит в австро-венгерской армии.

— Два дня. Все правильно. Можешь идти на нары.

Я лег на свое место поверх одеяла. Надо было ждать апеля. Меня должны были подсчитать, а то получилось бы, что меня нет. На работу не вышел, в ревир не лег. Значит, сбежал! Или повесился в темном углу. И повторится все, как было с чехом, которого не досчитались.

…Мы вернулись с дневной смены, получили то, что называлось ужином, и пошли на апель. Все шло как надо, и вдруг одного номера недосчитались. Арбайтсфюрер сел на велосипед и помчался в ревир. Но там пропавшего не оказалось. Шредер пересел на мотоцикл и поехал на бауштелле. Он уехал, а мы стояли. С неба капало. Ветер забивался в рот. Шредер вернулся — на стройплощадке счет был в порядке.

Рор побежал обыскивать бараки. Может быть, этот проклятый чех забился под нары и там блаженствует? На плац пригнали поваров, писарей и — неслыханный случай — самого Якова, личного парикмахера госпожи Эберль. Счет не сходился.

Немцы удалились на совещание, а мы стояли. Сперва на ногах, потом на коленях. Стояли на мокром песке, камушки впивались в мясо, а дождь уже лил как из ведра. Так продолжалось с восьми вечера до двух часов ночи. Хуже всего, что никто не мог сказать, в каком блоке жил этот пропавший. Считали нас по головам: столько-то ушло на работу, столько то получили шонунг, столько то лежат в морге… В два часа ночи выяснилось: за пять минут до апеля умер один чех. Его отнесли в морг, а вычеркнуть из списков писарь не успел.

Писаря тут же положили на скамейку, привязали веревкой и запороли ремнями насмерть. А мы стояли и смотрели, как его бьют и как относят в умывальник.

А был случай, когда на апеле появился лишний. Этого очень скоро обнаружили. Он стоял совершенно голый с номером, нарисованным на груди.

— Это что такое?! — завопил Рор и бросился к обнаженному, расталкивая зэков и оттаптывая высокими каблуками своих сапог ноги мешавших движению.

Оказалось, человек потерял сознание на пути с бауштелле в лагерь, его положили в тачку, доставили в умывальник морга, помыли, посыпали хлоркой, нарисовали номер на груди… А он возьми и очнись и, как положено порядочному зэку, встал и пришел на апель.

— Das aber ist eine unerhorte Frechcheit! (Но это просто неслыханная наглость!) — раскричался Эберль. — Стоять на апеле голым! Да как вы позволили себе так нарушать приличия?

Виновный покорно снес несколько оплеух и спросил, что же ему делать дальше.

— Сейчас же возвращайтесь туда, откуда прибыли!

И тот пошел, плоский, как ребро, скрипя опухшими коленями, лег в мертвецкой на штабель и умер. Не хотел путать счет писарю.

— Вот дурак! — возмущался писарь. — Подумать только, откуда такие берутся? Сперва он умирает, я его вычеркиваю из списков, он воскресает, и как только я снова вношу его в наличие, ложится и умирает!

…Шонунг не значит, что тебе позволят валяться на нарах. Утром я, как все, встал на апель, и Рор отправил меня на легкую работу — выравнивать гвозди, бывшие в употреблении. Молотков для всех больных и калек не хватало, работали камнями. Рор приходил несколько раз, но все было в порядке: больные и калеки трудились как могли. Гвозди были нужны — столяр, вольнонаемный немец, жаловался, что ему не хватает гвоздей, но "шонунгов" гнали на работу для острастки, чтобы никто не вздумал валять дурака.

  1. РЕВИР

— Эй, Маринони, вставай, уже светает!

— О-о-о! Что, уже утро? Вот ведь несчастье: живешь, как петух, ложишься с темнотой, встаешь — тоже темно. Прямо проклятие какое-то, всю жизнь не могу выспаться!

Маринони зевает, трясет головой, мычит: ох, тяжело вставать! На нарах все же сенник и одеяло, а на дворе зима, снег по колено. Он подтягивает колени, поворачивается и резко выбрасывает ноги на пол.

— Маленький был, поднимали в школу, чуть рассветет. Подрос — начал помогать дедушке в пекарне. А какая жизнь у пекарей, сам знаешь: люди еще только просыпаются, а мы уже вытаскиваем из печи горячие булочки, чтобы господа получили их теплыми. А в лагере и вовсе нет житья. Вот не везет!

Рубашка у Маринони сиреневая, с кружевами, у меня розовая с оборочкой. Когда попадаешь в ревир, надо менять исподнее. На этот раз из складов Дахау нашему ревиру выдали женское белье.

Смешно.

Я знаю историю моего напарника. Он ее рассказывал так:

— Маки, партизаны. Дедушка очень рассердился, когда увидел, что я ворую хлеб, а когда понял, куда я его несу, сказал, что так и надо: настоящий француз не лезет этим бошам в… пускай подавятся! Мы все равно их перебьем. Он был очень зол на немцев за 1915-й, когда они подошли к Парижу, но сказал, что если я попадусь, он меня поколотит. После войны, конечно. Мой дедушка — умный, он знает, что в тюрьму с розгами не придешь.

Мы берем ведра и, накинув пальто, бежим в умывальник. Надо натаскать полный бак на весь день. Днем в лагере электричества нет, а значит, и воды в кранах тоже. Вода обмерзает на краю ведра, а если плеснешь на ботинок, там нарастает корка, ее надо сколоть — доктор Пешти очень следит за чистотой и не позволит наследить в ревире.

Он очень аккуратный, этот доктор. Невысокий, подстрижен ежиком, как Юлий Цезарь, и зовут его Дьюла. Он носит пенсне и то и дело моет руки. Куртку он стирает каждый вечер и высушивает у железной печки, а брюки складывает по стрелкам и кладет под матрац. Утром они такие, будто только что от портного. Мы все удивляемся, как он может спать и не ворочаться во сне?

Встает Пешти раньше всех других врачей, как положено старосте блока. Ревир тоже блок, имеет номер 15, только в этом бараке есть еще надзиратель — младший врач, "унтерарцт" Эрих Тор. Наши доктора говорят, что имя отвечает типажу. По-немецки Tor — ворота и… болван. В эти дни Эриха с нами нет. Эберль уехал в горы стрелять козлов, его жена, пухленькая блондиночка, свободна, господин младший доктор явится к нам в обед.

Наносили воды, бежим на кухню. Там повар Витька Шиц из литовских наливает нам первым кофе в термос. Рор требует ревир кормить после всех. Значит, надо спешить, пока Рор не вышел будить лагерь.

Еще совсем темно, небо едва отделилось от земли, ночные краски на небе и на земле одинаково белесые и серые. Пыхтя, тащим тяжелый термос без крышки, кофе выплескивается, пропитывает рукавицы, рукам больно, но кофе нужен горячий. Нельзя нести медленно. В ревире уже поднимаются. Доктор Вольперт моет руки над умывальником в коридоре, доктор Ковач шагает вдоль нар и щупает лежащих: живы ли? Мы ставим термос на середине прохода, снимаем пальто и бежим в дальний конец помещения: у больных надо взять миску, вернуться к термосу, налить кофе, отнести больному. Доктор Ковач глотает слюну, руки у него трясутся.

— Идите, доктор, ну чего вы? — говорю я.

Ковач краснеет, ему неловко, стыдно, но руки трясутся все сильнее, и он, всхлипнув, бежит к термосу, зачерпывает кофе… Вольперт и Пешти делают вид, что ничего не заметили. Врачам по неписаному закону чести положено есть после всех. Санитарам — тоже. Но доктор Ковач не может терпеть. Это у него сделалось в Ротхейме, в пересыльной тюрьме, после недели голода: им не давали ничего — ни хлеба, ни воды. Он не может смотреть на пищу, у него делаются спазмы, руки не повинуются, ноги подгибаются. С большим усилием он сдерживает себя, чтобы не броситься к термосу, растолкать всех, захватить весь хлеб, весь кофе…

Получив свою порцию, Ковач уходит за ширму из двух серых простынь и жадно глотает кофе — по всему бараку слышно, как он давится и плачет.

Мы с Маринони бегаем по блоку, разносим кофе. Называть эту бурду именем благородного напитка — смех и грех, но во всех отчетах проставлено

"кофе". Мы знаем, как его варят — из жареных желудей и ячменя.

— Ему кофе не надо! — хрипит кто-то на нарах, выпростав тощую руку, всю в нарывах, из-под одеяла. — Он все равно умрет! Дайте мне! Мне!

Костлявая рука тянется к чужой миске и мертвой хваткой вцепляется в нее. А сосед, которому полагалась эта порция, молча выползает из вони и мрака нар. Сперва на пол свешивается сухая, как головешка, нога, потом из-под одеяла появляется культяпка, затянутая бинтами. Человек выдавливает свое тело из постели, как пасту из тюбика, и с глухим звуком брякается на пол. Но и лежа на полу, закатывая глаза, он тянется к миске и стонет:

— Моя! Моя!

Доктор Пешти пытается вернуть его на нары:

— Вы же интеллигентный человек, адвокат!

— Я червь! Я червь! Я все равно умру! — плачет больной. — Дайте мне еще кусочек хлеба!

Идем дальше. На крайних нарах никто не шевелится. Откидываю одеяло и вижу, что там лежат в обнимку отец и сын Адвеш, оба из Будапешта, оба с высшим образованием. Рука отца уже синяя, у сына сползла повязка с карбункула, и смотреть на обоих страшно и противно.

— Доктор! — зову я. — Доктор, кажется, они умерли. Оба…

 Продолжение следует

Геточка и Балка смерти

Подписывайтесь на телеграм-канал журнала "ИсраГео"!

Добавить комментарий