
Странная история Луши Речной: авторский вариант на русском языке книги, вышедшей на английском
Карина КОКРЭЛЛ-ФЕРЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ ОТ АВТОРА
Тридцать лет я живу в Англии (недалеко от Кембриджа), изучаю историю и пишу книги. Карантинная изоляция заставила меня пойти на новую форму написания романа. Я выкладываю по несколько глав каждую неделю в группе “Странная история Луши Речной”, еще одно рабочее название — “Дети Сталина”. Это очень помогло мне (и, надеюсь, моим многочисленным уже читателям!) пережить изоляцию, и после карантина я решила продолжать еженедельные публикации.
Первая версия романа написана на английском "Stalin’s Children", а это -русская версия книги. Не перевод, а текст, пересозданный для новой аудитории.
Несколько лет назад меня очень заинтересовали британские идеалисты, которые помогали сталинскому СССР строить социализм.
В Кембридже хорошо помнят о Кембриджской пятерке, например, завербованной еще при Сталине. Цвет английского высшего класса, интеллектуалы, живущие в самом привилегированном мире, где личная свобода и достоинство — неотъемлемое право — и Сталин, система, в основе которой отрицание у личности даже минимальной ценности, не говоря уже о достоинстве. Как это могло быть связано? Меня заинтересовал этот парадокс.
Мне показалось интересным исследование психологии заблуждения, мы видим этот процесс и сегодня: люди создают в головах картину мира, которая отвечает их убеждениям, но имеет мало оснований в реальности.
Тогда люди ставят заслон (иногда агрессивный) любой информации, которая может эту тщательно созданную картину разрушить. Они отбирают и признают истинными только те факты, которые подтверждают их иллюзию. Они спасают эту картину мира изо всех сил, иногда ценой своей жизни. Так получилось и с моими героями.
Известны четыре британки, которые приехали в 30-х вместе с мужьями в СССР строить социализм. Все они послужили коллективным прототипом для моей главной героини — лондонской еврейки Ханны Уэскер.
Она чудом пережила советский концлагерь в казахской степи. Она считает себя единственным Свидетелем, пишет свои "свидетельские показания" и мечтает найти в советском городе Ворож (символическое место) свою дочь Алис.
Алис выросла в детдоме для врагов народа, работает на заводской кухне, сильно пьет и не помнит ничего, даже своего настоящего имени. Ничего, кроме детской песенки на английском языке.
Ее одиннадцатилетняя дочь (Луша Речная) убегает из дома и пропадает.
Действие романа происходит в Англии 30-х, а также в СССР 30-х и 70-х, в Карлаге 40-х и в наши дни. И начинается все с того, что автор покупает в Англии старый дом (автобиографическая деталь), на чердаке которого находит чемодан с тетрадями, исписанными по-русски и по-английски, оставшийся от прежних жильцов…
Документальное и натуралистическое переплетается в моем романе с фантасмагорическим, человечное – с бесчеловечным, и все это вместе заставляет задуматься и начать осознавать, что же это был за эксперимент — СССР, какими же все это сформировало нас, сегодняшних, потому что История, особенно такая, никуда не исчезает, она только становится невидимой, въедаясь в стены, калеча души и продолжаясь в детях…
Итак, я приглашаю вас в Зазеркалье, где все предметы и души изменили свою природу, но ничего об этом пока не знают.
Сегодня предлагаю вашему вниманию одну из глав романа, 29-ю, который полностью можно прочитать в группе "Странная история Луши Речной" в сети Facebook.
ЧТО СКРЫВАЛА ТАТЬЯНА
Вдруг все это прорезал острый пронзительный крик:
—Ребята, Кира! Кира умирает! Да отойдите же!
Коля вскочил и бросился на крик.
Маленькая, темноволосая девочка билась в припадке с закатившимися глазами, изо рта показалась струйка кровавой слюны, на полу под девочкой растекалась лужица.
И тут раздались громкие, яростные хлопки, от которых встрепенулись с крыши даже галки. Рядом с Кирой появилась крайне рассерженная доктор Аглая Олеговна.
—Прекратите этот шабаш немедленно! Слышите? Немедленно поднимитесь и приведите себя в порядок. Ты, и ты — в изолятор за моим чемоданчиком “скорой помощи”, он на столе.
Чемоданчик тут же бегом принесли. Аглая Олеговна перевернула девочку на бок, постучала по шприцу, зафиксировала руку Киры, сделала укол. Потом села с ней рядом и гладила по волосам, приговаривая.
—Кира, деточка, тише, тише, деточка, тише, тише…
Все с заплаканными глазами, все еще не придя в себя, смотрели на только что бившуюся в припадке девочку.
Постепенно у Киры закрылись глаза, судороги прекращались, дыхание успокоилось, и на щеки возвращался нормальный цвет.
Аглая Олеговна встала, выпрямилась и резко подошла к Зое, которая смотрела на нее с вызовом, приподняв подбородок.
—Зоя, как врач, которому вверено государством здоровье воспитанников, в том числе и психическое, я не могу допустить подобных истерик. Ты не представляешь, насколько это разрушительно, особенно для психики малышей.
Потом она, взбешенная, повернулась к залу, не обращая внимания на пряди, выбившиеся из обычно идеально гладкой прически. Растрепанной Коля ее никогда не видел, а сейчас…
—Все, что здесь произошло называется массовой истерикой, а проще — кликушеством. Это не имеет никакого отношения ни к любви к Родине, ни к товарищу Сталину. Так ведут себя не советские пионеры, а одержимые в церквях.
Зоя молчала и буравила Аглаю Олеговну ненавидящим взглядом.
Доктор отстранила ее и подошла к голове Сталина.
—Сталин не может слышать вас, он неустанно работает в Кремле на благо нашей страны, он борется с фашистскими захватчиками, а это — гипсовый памятник, который никого слышать не может. Он пустой внутри.
И она громко постучала Сталина по щеке. Оглушительный полый звук наполнил все четыре метра высоты вестибюля, и Колька зажмурил глаза, думая, что гром разразит Аглаю Олеговну. Взрослые переглянулись. Зоя прыгнула к Аглае Олеговне как кошка:
—Не сметь трогать товарища Сталина! Товарищи, что же это происходит, вы слышали?! Она сказала — Сталин пустой! Она так сказала, вы все свидетели. Она же враг! Это контрреволюция!
Доктор протянула к Зое руку:
— Зоя, послушай меня, ты впечатлительный ребенок, ты пережила сильное потрясение…твои родители…это понятное состояние травмы. Нам надо спокойно поговорить, в моем кабинете. Поверь, я смогу тебе помочь. Но ты пойми, какие последствия подобные истерики…
— Она сказала — Сталин пустой! Что вы стоите и слушаете врага?! Вы хотите быть его пособниками?
—… какие последствия подобные истерики могут иметь на остальных детей.
Сказала Аглая Олеговна уже не столько сердито, сколько немного растерянно, обращаясь уже не к Зое, а к коллегам, словно только сейчас ее постигло какое-то тревожащее осознание.
Сталин смотрел каменными глазами и ласково улыбался из-под белых гигантских усов.
***
— Ее арестовали? — спросил Мунк.
—Конечно, арестовали. Как же иначе? Ночью забрали, я не спал и в окно видел. Посадили в машину и увезли.
—Как на это реагировала Татьяна?
—Таньку как подменили после ареста докторши…А потом, недели две спустя, погибла Зоя, и Танька вовсе слегла.
—Как погибла Зоя?
—Несчастный случай. Понесло ее ночью в нужник, а задвижка возьми, крутанись и захлопнись. У нас задвижки-то снаружи были. А мороз в ту ночь стоял страшенный. Дворник ее наш нашел, Петр Степаныч. Он и дворником у нас был, и по ремонту, и плотником, и истопником, на все руки, в общем. Ну так вот, приносит утром Зою…замороженную, синюю, страшную, скрюченную. Петр Степаныч кричит, зовет всех на помощь. Все бегут. А какая уж тут помощь! У Зои губы черные, а глаза открыты, а на них — иней, на глазах. Жуть. Танюха ее как увидела, сразу в обморок хлопнулась и слегла, сама едва не померла. А зачем вам это все, доктор?
… Когда Николай ушел, доктор Мунк убирал бутылку в шкаф и вспоминал белый ужас смерти в глазах одного человека. Человек в полном сознании умирал на его глазах: перфорация гнойного аппендицита.
Доктор Мунк (в лагере он был хирургом) сразу правильно поставил диагноз, но оперировать не стал, а ждал стадии перфорации и эндотоксического шока.
Когда человек умирал, а умирал он двое суток, Мунк, слушая истошные вопли и мольбы, думал о Норе, когда она была там, в бараке 15…
Мунк не считал человека пациентом. Он приговорил его к высшей мере, которую приводил в исполнение.
В администрации никто не заподозрил умысла, и все сошло доктору с рук.
Богатырского здоровья вертухай Лютый, конечно, думал, что вечен, и за месяц до своей неожиданной болезни (2 ноября 1939 года, этот день Мунк навсегда запомнил), отдал Нору, заключенную номер 3478, в 15-й барак (уголовников) на двое суток…”Колымский трамвай”. После него не выживали.
Множественные переломы, порезы, критическая потеря крови… Казалось, Нора действительно попала под трамвай…
Мунк оперировал шесть часов, всю ночь, и совершил невозможное. Нора не погибла. И в этом тоже была справедливость, как и в том, что они были так дружны и счастливы все эти годы.
Единственное, о чем он сожалел — что детей у них быть не могло, что Нора так рано оставила его и что они так и не собрались съездить на озеро Рицу, а больше он не жалел ни о чем.
Доктор Мунк уже знал, что скрывала Татьяна Речная.
— У твоего прадеда Аарона, Алис, была золотая медаль Кишиневской гимназии и однажды он с легкостью перевел мне латинский девиз над входом в Таун Холл: A Magnis Ad Maiora. Он с легкостью переводил любые латинские девизы, которые в Англии на каждом шагу, даже в Степни.
Дедова русская золотая медаль лежала в синей коробочке с бархатом внутри. Мать называла деда эгоистом за то, что он не продал ее даже в самые трудные годы в Лондоне.
Вся комната его, с окном- “гильотиной” на улицу, была завалена русскими и немецкими книгами. Когда зейде не создавал часы, он читал.
Со мной дед говорил только по-русски, а с матерью — не только, а также на идиш, который мать называла “немецкий для бедных”, еще дед знал немножко то ли французский, то ли румынский, вот только по-английски толком говорить не научился. Я хохотала, когда дед читал rhubarb (ревень) как “рхубарб”, произнося все буквы, отчего это английское слово начинало звучать по-восточному.
А у матери вообще с языками было плохо. Она обшивала весь Степни, ей было не до языков.
Однажды дед повел меня записаться в Уайтчапельскую библиотеку, храм кожаных переплетов. Темным мореным английским дубом забраны были ее стены. Латинский девиз над входом охранял ее от разноязыкого гомона улиц, любых изменений, которые приносит Время, от вскриков клаксонов, и от гудков пароходов, везущих все новых эмигрантов из далеких опасных стран.
Мне казалось, что библиотека — это и есть Британская империя.
Библиотекарь, строгая, седая, с аметистово-зеленой брошкой на горле, намертво сколовшей высокий кружевной воротник, смотрела на нас, приподняв бровь, с вежливым снисхождением королевы, и дед не знал, куда себя деть. Он мычал на своем беспомощном английском, мешая в кучу все времена глаголов сразу, и я готова была провалиться сквозь землю.
—Скажи, что ты хотела бы брать у них книги, спроси, что для этого нужно и… попроси у нее Виргилия, — сказал он мне по-русски (о боже, на нас смотрели!), и я перевела это “королеве”, сгорая от стыда.
Вверх поползли уже обе ее нитевидные брови. Библиотекарь положила на прилавок Loeb Classics, где стихи на латыни помещались слева от английского. Неожиданно она вдруг заговорила с дедом на непонятном языке, и он тут же ответил ей. И оба улыбнулись друг другу. И ее брови тут же опустились на свое законное место. “Британская империя” приняла нас и, как равным, оформила читательские билеты.
—Что ты ей сказал?
—Она процитировала начало из “Энеиды”, а я продолжил. “Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои роком ведомый беглец к берегам приплым Лавинийским”. Я в гимназии знал “Энеиду” лучше всех.
Он подмигнул.
Я редко видела деда таким счастливым.
—А теперь скажи rhubarb по-английски.
—“Рхубарб виз кустард энд виз кукумбер”, — дразнил меня он.
Я впервые гордилась им.
“Рхубарб виз кустард”. Пирог из ревеня с заварным кремом.
Его прекрасно пекла Шинейд. Белоснежная Шинейд с волосами цвета опавших листьев и с глазами как сердитое небо над Темзой. Шинейд бесповоротно изменила мою жизнь. О ней я еще расскажу.
По пятницам дед с отцом выносили ходики на продажу на небольшой рынок у доков святой Катерины. Пока дед рассказывал всякие чудеса про свои часы посетителям рынка, любимая тема, я записывала продажи и складывала выручку в железный сундучок с замочком, а отец, как всегда, что-то прекрасное вырезал из дерева.
И вот, дед попросил меня показать список продаж, а когда я его протянула, хлопал-хлопал себя по карманам: забыл в мастерской очки, а без них ничего не видел, и послал меня сбегать за ними домой.
День выдался жаркий. Я неслась, замедлив бег только раз, на Кейбл стрит (закололо в боку). Распахнула дверь, и…увидела мать, корчившуюся на середине лестницы.
Дверь в лавку была налево, а наверх, в комнаты, вела крутейшая скрипучая лестница. Наверное, такие бывают на кораблях.
Держась за стену и за живот, словно огромный стеклянный круглый аквариум, мать старалась спуститься вниз, но постоянные схватки мешали.
Я бросилась к ней, хотела бежать за доктором Мушиным, но мама не отпустила:
—Не оставляй меня… Не добежишь… все равно… схватки часты…Помоги… Я буду говорить… что делать, Ханичка”.
Сказала она это Ханне по-русски. И удивительное дело, пока Ханна укладывала мать на кровати, готовила простыни, полотенца, воду, девочка была спокойна, ничего не испугалась. И все выполняла, что говорила мать, но не только.
Она гладила мать по голове, как маленькую, уговаривая, как ребенка, на ее языках, которые успокаивали ее лучше, как делают опытные акушерки, и всегда суровая, сдержанная мать, слушалась. Ханна действительно откуда-то знала, что делать и, главное, что говорить.
Ханну не испугали ни стоны (мать ни разу не крикнула в голос), ни закушенные до крови губ, ни то месиво из крови и слизи, из которого выбирается на свет прекрасная новая жизнь.
Ей было одиннадцать, или двенадцать? Кажется, одиннадцать.
…Сморщенный, красный, скользкий новый человек с припухшим личиком кричал у нее на руках от непонятной боли, и она неимоверно боялась, что он выскользнет маленькой рыбкой. Она осторожненько положила его на кровать, подальше от края. И мать, слабо улыбаясь (губы искусаны, вокруг глаз и рта багровые круги лопнувших от напряжения капилляров), перевязала пуповину и протянула дочери ножницы дрожащей рукой, которые Ханна загодя приготовила, прокалив над газовой горелкой в комнате.
И маленькая Ханна спокойно перерезала острыми портновскими лезвиями синюю, живую, пульсирующая кровью связь человека с его Первым Небытием.
Мать обтерла новорожденного сына чистой простынкой и приложила к груди. И только тогда напряжение отпустило девочку. И она закрыла лицо руками, затряслась и зарыдала от осознания огромности происшедшего и того, что ей пришлось совершить. А мать привлекла ее к себе, обняла другой рукой, и смеялась, и говорила ей на своих языках самые ласковые слова, какие, всегда боящаяся любой нежности как слабости, никогда не говорила ей раньше.
Старуха и сейчас, вспоминая это, улыбалась.
И Ханна почувствовала: что-то важное в этот момент началось, но что-то столь же важное кончилось.
Кончилась ее болезненная привязанность к матери, словно и тут перерезали невидимые ножницы невидимую пуповину. Эта привязанность и страх потери перенеслись теперь на брата — слабенького, сразу бесконечно родного и ежеминутно способного умереть.
К вечеру вернулись отец и дед. Дед, узнав о новости, прямо в мастерской начал приплясывать и затянул какую-то веселую песню и все хлопал отца по плечам, а отец смотрел на него удивленно, не понимая.
—Иди, посмотри же на сына!
Отец поднялся наверх, и таращился на маму и на моего братика безразлично.
Мать не выдержала, прижала к себе ребенка, запрокинула голову к потолку и зарыдала страшно, как по покойнику, а потом закричала на деда на идише:
—Добился?! Вот кем он пришел с твоей гойской войны! Будь он твоим сыном, позволил бы ты ему уйти…!
Дед всегда чернел он таких слов.
И я тоже тогда не выдержала, и бросилась на отца и стала избивать его, молотить кулаками. Но он не останавливал меня и не защищался. Мертвый.
Другим я отца не помнила и считала, что он вернулся с войны уже после того, как его там убили.
Отец ушел на войну через несколько месяцев после того, как я родилась.
На довоенных фотографиях он выглядел очень красивым, уверенным, похожим на английского киноактера. Я бы хотела такого отца.
Мать говорила, что и говорил отец как настоящий англичанин, и до войны его взяли на работу в роскошный универмаг Селфриджес, продавцом в отделе часов, завиднейшая должность, и бладодаря этому наша семья выплатила ссуду Еврейскому кредитному обществу за часовую лавку до последнего пенса.
На отца не обращал внимания никто. Он ел, спал, вырезал прекрасные швейцарские шале для кукушек и жил в доме как тень или призрак.
Из скандалов матери с дедом я знала: отец ушел добровольцем на Великую войну после заголовкa Jewish Chronicle “Мы сделаем все что можем для страны, которая сделала для нас все, что могла”.
И дед ничего не отвечал на упреки матери, и тоже непонятно было, о чем он думает.
Отец ничего не слышал и не говорил, только ночью иногда вскакивал, кричал ржавым голосом и пытался бежать в укрытие. Тогда только дед Аарон мог его успокоить и уложить обратно в постель.
И Ханна поняла: мать хотела отца “разбудить” этим ребенком, но ничего не получилось.
После того, как на дед закричала мать, он махнул рукой и ушел к соседу, 90-летнему мистеру Либерману из Вильно, который держал магазин “Good Book” рядом с дедовой лавкой кукушек. Вдовец Либерман тоже жил над своей лавкой и сдавал две другие комнаты постояльцам. Дед вернулся от мистера Либермана поздно и пьяным.
Той же ночью отец всех разбудил криком. Он вскочил с кровати и кричал на идиш с белыми от ужаса глазами:
—Беги, Иона, беги!
И заспанный, с всклокоченными волосами дед переглянулся в дверях с матерью, глаза которой от лопнувших капилляров стали диковатыми и чужими и, покачав головой и глядя на потолок, сказал непонятное, тоже на идиш.
—Упали камни, Иона. Упали камни с глаз твоих.
И брата назвали Иона. Хорошее имя: Джонни.
Иона был старшим братом отца, убитым в том погроме.
А отец, в тот день, когда погибла его семья в Кишиневе, возвращался от учителя немецкого, и нож пьяного Cossack ударил в переплет учебника, который он нес под пальто с урока. Так он и выжил.
Дед Аарон в этом погроме потерял глаз. Глаз ему выбил соседский мальчишка гирькой на шнурке. Раскрутил гирьку, точно ударил, и глаз вытек.
Когда была маленькой, я представляла себе, как глаз стекает по бороде деда, как сырое яйцо. Стекает, и смотрит на всех…
Полностью роман можно прочитать в группе "Странная история Луши Речной" в сети Facebook.



































